четвертый концерт для фортепиано с оркестром. Это произведение… Э… Является редким в фортепианном наследии великого композитора, исполненным в миноре…
Каким-то образом, едва ли не поднятием брови, Муравьев сообщил ему, что дальнейшие размышления на эту тему излишни.
– Партию фортепиано исполняет, – еще более испугавшись, объявил конферансье, – Михолай Нихайлович Муравьев.
Было видно, что имени-отчества пианиста конферансье не знал, ему шепнули его за секунду до выхода, но запомнить он не успел и безбожно переврал, пока – с непрогнозируемыми для себя последствиями. Он ушел на подкашивающихся ногах, с тем чтобы упасть в обморок где-то уже за сценой.
Дирижер отдавал быстрые команды оркестру, Муравьев же проплыл к фортепиано, уселся за клавиши и утратил, кажется, всякий интерес к происходящему. Тремя сильными ударами вступили струнные. Звуки показались не столько печальными, сколько трагичными. Муравьев слушал оркестр покачиваясь, как в бреду. Глаза его были закрыты, и Анатолий уже почувствовал, что сейчас будет нечто, и да, конечно же, двадцать четвертый концерт Моцарта! Пальцы министра поплыли к клавишам, они легли на них, подрагивая, как будто репетируя вступление, и вот мелодия уступила место фортепиано, и оно зазвучало – как вскрик, заканчивавшийся плачем. Министр резко затормозил мелодию – нот, предназначенных здесь его партии, было мало, и он заставил каждую из них – прозвучать. Такого исполнения Анатолий еще не слышал. Нет, конечно, оно было любительским, это чувствовалось после тех спортивных пируэтов, которые выдавали два соревнующихся в своей техничности виртуоза. Но именно в этом любительском голосе на фоне сыгранного оркестра и заключалась искренность. Как будто пронзительную оперную партию исполняли не в фальшивых декорациях из фольги, но – ночью в горах, интонируя каждый нюанс и сообщая его лишь себе. И уже через несколько ударов по клавишам Анатолий все понял и почувствовал.
Муравьев играл то, как ночью вот лежишь с открытыми глазами и говоришь с ней, а ее – нет. Или как выходишь в центр, а там горят огни, гирлянды, и люди играют в снежки. Понимаете? Люди играют в снежки, ну! Как это онтологически возможно – все это, когда рядом, в руке, нет ее ладони? Или – сразу, без перехода – как подпрыгивали ее кудряшки, когда она убегала от него, дурачась, или как она закатывала мечтательно глаза, прежде чем сказать очередную глупость, или как вот сидишь, и рядом с тобой, на расстоянии вытянутой руки – телефон, и он повернут экранчиком кверху – на случай,
Анатолий вряд ли мог бы сказать, сколько это продолжалось. Как будто Муравьев рассказывал ему о ней, неспешно, и – только ему. Да. Пауза, пауза. Оркестр воинственно направил вверх смычки. Неужели все? Но нет, со сцены зазвучало что-то тихое и медленное. Лиза говорила, конечно. Ларгетто. Мажор, спрятанный в обертку из двух быстрых печальных речитативов. Ее любимое произведение Моцарта. Конечно, Лиза.
Здесь не было ни слова в прошлом времени. Муравьев говорил что-то ей одной, и не ушам Анатолия было слышать это. Он, кажется, признавался ей в любви, и это было совсем не больно и не страшно: теперь ей могли признаваться в любви все мужчины, и Анатолий, ревнивый Анатолий, не ревновал бы. Очередной интимный пассаж, подхваченный оркестром (как оркестр в принципе мог вмешиваться в этот лиричный перезвон?), и Анатолий понял, что должен немедленно заткнуть уши, что он не имеет права, что Лиза бы обиделась, а мелодия тем временем, ускоряясь, подлетала как раз к тому обрыву, за которым переходила в кусок из прогноза погоды, и спорхнула туда нежно и медленно, не подняв брызг, и, если бы только Анатолий умел играть, он сыграл бы это так же, и вдруг – мелодия взвизгнула фальшивой нотой и замерла совсем. Оркестр еще несколько тактов поддерживал фон, но расстроился на разноголосицу инструментов и замолчал. Муравьев сидел, отвернувшись спиной к залу. Стояла напряженная тишина. Свет начали зажигать, но, по всей видимости, получив команду от охраны, снова погасили. Пианист встал из-за инструмента, очень аккуратно, как драгоценную шкатулку, закрыл его и, глядя под ноги, устремился прочь, к ступеням, ведущим со сцены. Чувствуя, как зашлось в бешеном ритме сердце, Анатолий понял, что министр пойдет через зал – но не потому, что хочет общаться с публикой, а потому, что ему сейчас не до соображений безопасности и блистательности облика – он уходит из филармонии так, как уходил, когда был здесь рядовым зрителем, а стало быть – шаг, еще шаг ближе.
Ему кричали «браво» – приторно и фальшиво в первых рядах, населенных специальными крикунами, и искренне, удивленно его болезненным талантом – в середине, там, где слушали знатоки. Кто-то бросил в его сторону белые гвоздики – букет ударился о плечо и замертво свалился под ноги – маэстро даже не поднял глаз, а благодарного слушателя уже заломили, смяли и тащили куда-то, мелькала растопыренная, поднятая вверх ладонь. До Анатолия – три, два, один шаг. Конечно, самое главное – это интонация. Интонация и нужная громкость.
– Николай Михайлович, – окликнул он его тихо, так что услышать можно было, лишь напрягшись (но – шаг вперед, к выходу, не поднимая головы, не оборачиваясь, а значит – мимо). – Я – Анатолий Невинский (легкое замирание, но – еще шаг вперед, без намерения останавливаться). – И, наконец, уже довольно громко: – Елизавета Супранович.
Фигура замерла, произведя легкий фурор среди охраны. Министр медленно, как во сне, обернулся, шаря глазами по лицам, но, разумеется, не находя никого для себя знакомого.
– Анатолий Невинский. Елизавета Супранович, – повторил Анатолий подействовавшее заклинание еще раз, и Муравьев обнаружил, от кого оно исходило. Он думал ровно секунду, глядя на Анатолия.
– В машину, – сказал он скорей стоявшему рядом с ним «рядовому», нежели самому приглашенному, и, развернувшись, продолжил идти к выходу с прежней скоростью, в той же задумчивости.
Анатолий был выдернут из толпы сильными, но довольно обходительными руками и поставлен на дорожку узкого свободного ручейка в проходе. Конечно, ему следовало идти за этой торжественной фигурой. Выйдя в фойе, он попытался было поравняться с министром, чтобы сказать ему что-то еще (что – он пока не знал: весь его многосложный план, начавшийся со звонка Дэну, заканчивался ровно здесь – на первых словах Муравьеву), но был остановлен кем-то шедшим сзади. Ладонь, едва умещавшаяся на его плече, выровняла его и несколькими рывками показала, что ему следует идти за, а не рядом.
На площадке перед филармонией, прямо на тротуаре, иноземным космическим кораблем приземлился бесконечный черный лимузин с государственным флагом вместо номера. Рядом стояли машины откровенно оборонного характера, угроза и вызов чувствовались даже в формах каждой из них – в черненых лебедках, в хищных радиаторных решетках, похожих на ощерившиеся пасти, в литых дисках колес, напоминающих руны какого-то агрессивного, но вымершего народа. Шедший сбоку от Муравьева охранник сделал несколько быстрых шагов вперед и с видимым усилием открыл двери лимузина. Муравьев, не меняя ни походки, ни скорости, просто вошел в них, не сгибаясь, как входят в дверной проем. Анатолий на секунду замешкался, не зная, позволено ли ему идти туда же, куда только что ступил министр госбезопасности, но охранник, видимо, уже нарушивший слишком долгим открытием двери какую-то инструкцию, сделал нетерпеливый жест, и Анатолия подтолкнули сзади.
В машине оказалось вовсе не так просторно, как предполагали ее размеры, – по всей видимости,