профессиональным азартом, и так хочется взять за шею фаянсового пса с секретера – подарок тещи на новоселье, и долбануть его головой о кухонный стол, и обнаружить там, с профессиональным удовлетворением, – записку от любовника, мамины наветы дочке против мужа или еще что.
– Понятые! – снова из спальни, и шаривший по мне кивнул, все думая о чем-то своем, и негромко сообщил в сторону коридора: «Сам – чистый».
Я, уверенный в том, что там, в спальне, – какая-нибудь дурость вроде забытой банки с кофе, принятой за молотый гашиш, с легким закатыванием глаз, готовый усмехнуться, ускорить их осознание, что – ошиблись, не попали, пошел в спальню, а там уже их было много-много, и лицо Саши съехало в сторону, он смотрел на меня по-другому, усики, до того порхавшие, как будто приземлились и сложили крылья.
«Пиши, – кто-то тянул его к протоколу. – Вот здесь. Да поразборчивей. На третьей полке платяного шкафа в спальной комнате обнаружен свитер, синий, весь в бурых пятнах, предположительно – крови», – и – как визуальный ряд, снабжающий эти странные слова, которых не могло быть в моей квартире, – нетронутый пока синий свитер, тот самый, пропавший в ночь нашей ссоры, с надписью «bear bears bear», сложенный так, что надпись пока не видна, лежащий действительно – на третьей полке платяного шкафа, куда я никогда бы его не положил ни в сознательном, ни в бессознательном виде (что он тут делает?!), потому что полка эта – для грязного нижнего белья, но не для трикотажа, и действительно – это уже подойдя ближе – весь в бурых пятнах, крупных буро-черных, как шкура медведя, пятнах, черт, кровь ведь красная, а тут – какая-то бурая субстанция, но я ведь не видел, никогда до этого не видел…
– Это не я, не я, – поспешно начал я говорить Саше и второму понятому – милицейскому. – Вы можете зафиксировать в протоколе, что я его туда не клал, что подозреваемый отказывается признавать то, что это он его туда положил, что свитер – подброшен?
– Это ты на допросах следователю будешь объяснять, – сказал оказавшийся справа Цупик, и я, конечно же, отметил переход из уважительного множественного числа, в котором он ко мне обращался, в уничижительное единственное.
Появился человек в тончайших резиновых перчатках, даже не резиновых, а как будто целлофановых, все норовивших спорхнуть с его ладоней, медленно развернул находку на специальной белой пластиковой плоскости, и появился фотограф с большой вспышкой, а два милиционера рядом, уже закурившие, стряхивая пепел на пол, почувствовав, что теперь уже – можно, теперь здесь и мочиться посреди ковра – можно, говорили о том, что пятна – странные, будто свитер то ли «кунали» специально в лужу застывавшей крови, то ли прикладывали к трупу, чтобы испачкать специально, и я все это слышал, но мне это, конечно, уже мало чем могло помочь.
– Известен ли вам этот предмет? – спросил Цупик, и это «вы» было протокольным, для записи, что еще более подчеркивало мой ограничившийся вдруг в собственном местоименном числе статус. Отныне на «вы» ко мне будут обращаться лишь во время процедурных моментов. Встать, суд идет. Сесть на место. Ознакомлены ли вы с предупреждением об ответственности за дачу ложных показаний? Хорошо, сейчас сидеть и молчать!
– Да, это мой свитер, я носил его. В ту ночь он исчез, я не мог его найти. – Все это уже было не нужно, они только поставили крестик напротив какого-то «да», а строки «этот предмет был выкраден из квартиры МГБ, испачкан кровью и подброшен снова», возле которой можно было бы, по моему настоянию, поставить крестик, не имелось.
– Петров, следи за клиентом, – поручил Цупик худощавому милиционеру с моложавым лицом, и тот с готовностью полез на пояс за наручниками, но следователь покачал головой, показывая, что я пока не настолько их клиент, чтобы сковывать мне руки. Или нет, клиентом я был полновесным, но, возможно, мои руки еще были им для чего-то нужны, а убежать я все равно никуда уже не мог.
Я ходил из комнаты в комнату, глядя на то, как они перелистывают дневник, который я вел еще в университетские времена, записывая в него какие-то мысли об «Улиссе», а они веселились: «Улисс – Хули- сс», – и даже как-то обращались ко мне – что за «Хули-сс», а я сдуру отвечал им про Джойса и употреблял, на свою голову, слово «Дублин», и они со всей неотвратимостью асфальтоукладочной машины начинали рассказывать друг другу анекдот про «To Dublin»: «Куда, блин?»
Они деловито разворошили лежавшие на антресолях подшивки газет, теперь уже запрещенных, намекая на то, что у меня – проблемы, как будто у меня могли быть большие, чем уже были, а сами вчитывались в передовицы с фотографиями Муравьева с автоматом на стрельбах, передовицы, где такие же, как они, только уехавшие за границу, описывали, как убивали исчезнувших деятелей оппозиции, – я, пожалуй, сам уже не верил в эти статьи, а они сгрудились толпой и водили глазами по диковинке – их ведомство в чем-то обвиняли, об этом было написано не на стене прыгающим от страха почерком («МГБ – козлы!»), а печатными буквами, как бы гарантировавшими аутентичность и серьезность информации. Для них это было как порнографический журнал, найденный под кроватью у родителей, – подшивки были давно уничтожены, сетевые архивы взломаны и стерты, а к спецхранам, в которых оставались одна или две стопки этих газет, допускались, похоже, очень немногие. Чуть дальше милиционер читал нараспев мои школьные стихи – они нашли тетрадку в клеточку, которую даже я найти не мог, хотя искал, пытаясь вспомнить эти свои распевные, плохо рифмованные, заумные, какими могут быть только стихи пятнадцатилетнего подростка, эксперименты. Тут уже смеялись в голос: «На потолке прожитой жизни ловил он паутину дней», – они пытались рифмовать: «И предавался на кровати писанью разненьких хуйней». Цупик крутился вокруг них, утратив свою серьезность, – он слушал и мерцал своими выцветшими глазками, и не мог не улыбаться, и ему было смешно – щеки складывались в ямки, и, натыкаясь на меня, он стеснительно отводил глаза – чувствовалось, что обыск для него превратился в культурное событие, как концерт Кобзона или выступление Петросяна, именно такую гамму ощущений он сейчас испытывает.
– Есть! – заорал голос из туалета.
Туда снова затопали, повели осоловело крутившего головой в прихожей Сашу, но ценители поэзии остались стоять, и те, что читали газеты, – не разгибались, скажут потом, что перлюстрировали документы, а сами поднаберутся, родимые, знаний о своей милой конторе.
Возле туалетного шкафчика с инструментом стоял молодой милиционер в форме, с интеллигентными чертами лица – мне почему-то подумалось, что он сам может по вечерам писать что-нибудь про «паутину дней» для какой-нибудь выпускницы торгового техникума, и его, бедного, аж трясло от возбуждения. Похоже, первый обыск, на котором он сам – САМ, лично, нашел что-то серьезное! Что-то являющееся уликой. И что же там? Я, на правах уж не знаю кого – хозяина или подозреваемого, подался вперед, и меня пропустили, и что-то было опять же комичное (или это мой бедный мозг, Лиза, лихорадочно ищет комичное в этой уже сгустившейся для меня тупиковой ситуации?), так вот – было что-то комичное в этом скоплении людей в фуражках, с табельным оружием, с лицами детективов, над раззявленным унитазом. «Кто последний?» – хотелось спросить мне в ответ на все их дурацкие шутки, и не спросил я только потому, что на самом верху только что, похоже, выдвинутого этим подростком ящика для инструмента лежал папин самодельный нож из двухмиллиметровой стали, с деревянной ручкой, нацепленной на металл мастерски, по-заводскому. Правда, всех этих тонкостей отцовской работы не было видно, весь нож был в бурой вязкой массе, скорее черной, чем красной, и я отчетливо понял, что, как бы он сюда ни попал (я искал его несколько дней назад, я помню, я своими глазами видел, что здесь его не было, ну как им это доказать! Где он был? И когда он здесь появился? И он, и свитер лежали на самом виду, неужели они думают, что убийца так, в нестираном, немытом виде хранил бы две основные улики своего преступления!), так вот, как бы он сюда ни попал, это был тот нож, которым кто-то исполосовал твое тело, Лиза. И это было уже совсем не то, что найденный на полке свитер, в этом предмете сейчас таилась энергия отобранной у тебя жизни, я глядел на него, и я чувствовал, что им тебя убили, после соприкосновения с этим куском металла, сделанного отцом, моим на все руки мастером-отцом, заточившим его годы назад так, что он более не нуждался в бруске, ты больше не могла существовать, и кто придумал сделать так брутально? Если им вздумалось лишить тебя жизни, почему они не взяли какой-нибудь свой палаческий предмет, которым убили уже многих, почему они использовали нож моего отца, который вообще ни в чем не виновен! Как могли резать, вскрывать тебя, Боже! Вот этим двухмиллиметровым металлом, предназначенным для технических нужд, этим почерневшим, кое-где даже ржавым, этим корявым… Жестокость… Я не могу, не могу… Я сел на пол рядом с туалетом и перестал видеть. Возможно – оттого, что закрыл чем-то глаза, и у меня коротко спросили что-то, и я, кажется, сказал «да», но голос я слышал, этот голос диктовал:
– Нож самодельный, мельче пиши, бля, здесь же только три строчки! Ну и куда ты будешь все остальное