― Пытаюсь. Стихотворение кажется таким чистым и невинным, однако дуб -дерево Зевса, в нем живет дриада, это что-то вроде девочки-Ариэля, а голубка принадлежит Афродите, и стрекот и щебет сверчка ― символ пастухов, вожделеющих друг к другу, или доярки с облупленным от солнца носом и стройными босыми ногами среди маргариток. Поэтому то, что на первый взгляд кажется Вордсвортом или Боратынским, ― в действительности сицилийско и пасторально, намного позднее Феокрита. Но оно предвосхищает природную поэзию, если нам хочется с этой стороны его рассматривать, в том духе, в каком мы начинаем ее видеть у Авсония.
― Я когда-нибудь слышал, чтобы кто-то говорил, как Саманта? вопросил Николай у потолка, скосив к переносице глаза и свернув ложечкой язык в предположении. Нет, я никогда не слышал, чтобы кто-либо говорил, как Саманта.
― Перерыв! скомандовал Гуннар. Балпес решил сыграть нам деревенского дурачка.
― Дайте, сказал Николай, мне посмотреть это греческое стихотворение. Что это за слово?
― Ветви.
― А это и это?
― Свисают, простирая хорошую тень дуба в вышине.
― У Миккеля в шалаше на дереве вокруг повсюду одни листья, даже под нами, и свет зеленый, как салат, и там прохладно и никого больше нет. Покажи мне дом витютня и сверчка.
― Oikia phatton, oikia tettigon. Дом витютня, дом сверчка. Tettix ― это сверчок.
― Сам себя назвал, правда?
― Dendroikia paidon, шалаш на дереве для мальчиков.
Золотая улыбка с серебряными точками глаз.
― Мы с моей подругой Биргит, сказала Саманта, вылезали, бывало, из окна ее спальни в одних рубашках и прямо на большущее дерево, наверное ― очень старую яблоню, и сидели на ветках, как совы. Нам казалось, что это очень важно.
В парке с озерами в Мальмё. Мальчик-швед в натуральную величину, в коротких штанишках, три гуся, работы Томаса Кварсебо, 1977. Гуннар, Саманта и Николай поехали на катере из Нюхавна специально на него посмотреть. Николаю понравились гуси, Гуннару ― лепка без выкрутасов, Саманте ― лопоухая, честноглазая искренность самого мальчика.
― И очевидность ― вот здесь, в штанишках, ― того, что он мужского пола.
― Погоди, пока не увидишь нашего с Николаем Ариэля.
― Швеция, сказал Николай, это лютеранский дядюшка Дании.
― Лютеранская тетушка, поправила Саманта.
Красно-коричневая домашняя птица роется посреди дороги, и собаки, и трава между камней, некогда обтесанных, да только в эти дни, на исходе античности тесаного камня нет, это осень осени, когда у скульптурных портретов императоров вместо глаз ― просверленные шайбы, вся точность изображения утрачена в распухших туловищах, когда различимая ценность из вещей вытекает в деньги, в боязливую духовность, ненавидящую тело.
― Л'Оранж, ответил Гуннар, когда Саманта спросила, Fra Principat til Dominat. Еще раз это произошло в скульптуре Пикассо.
В позднем свете долгого полудня: Саманта читает, Гуннар разминает плечи, Николай растирает колени.
― Когда каждый из нас соотносит себя с идеей, по отдельности, сущностно и страстно, мы объединяемся в этой идее нашими различиями.
― Къеркегор, сказал Гуннар.
Николай боднул головой и влез в исландский свитер Гуннара.
― В котором, заметил Гуннар, глядя в потолок, он может ласкать своего мышонка, а те из нас, кто ненаблюдателен, останутся с носом.
― Он среди друзей, сказала Саманта. Каждый ― сам собой в самом себе, каждый отличается. В наших раздельных внутренних сущностях мы придерживаемся целомудренной застенчивости между одним человеком и другим, останавливающей варварское вторжение во внутренний мир другого. Таким образом личности никогда слишком не приближаются друг к другу, подобно животным, именно потому, что они едины на идеальном расстоянии друг от друга. Это единство различия -законченная музыка, как у инструментов в оркестре.
Николай, насвистывая, подсел к Саманте и заглянул в книгу. Она приобняла его, взъерошив волосы.
― Он носит твой свитер, потому что он твой.
― Ну разве это не варварство, как ты только что нам прочла? Не такое варварство, конечно, как хватать и общупывать себя под свитером, но одно следует за другим, разве нет?
― Надеюсь, ответила Саманта.
― Я не понимаю, о чем тут все говорят, сказал Николай.
― О любви, наверное, отозвался Гуннар. Твоему тезке Грюндтвигу хотелось, чтобы все вокруг обнимались и целовались. Къеркегору же два влюбленных человека виделись двумя чуждыми мирами, ходящими кругами друг возле друга. Грюндтвигианцы пускались во все тяжкие под шпалерами, и безмятежные овцы наблюдали за ними, а также в лютеранских постелях и на сеновалах, робкому же Сёрену подавай ловить рыбок рукой под свитером на три размера больше -только, наверное, без такой бесстыжей ухмылки.
― Хватит дразнить Николая ― он же похож на самого невинного херувимчика в господних яслях. А Къеркегор выглядел как жаба в тоске.
― Николай Фредерик Северин Грюндтвиг, промолвил Николай. А интересно, меня в честь него назвали, как вы думаете?
― Можешь считать, что да. Мы все живем в собственном воображении, разве нет? Если мы сами себя придумывать не будем, нас за нас придумают другие, да еще и заставят нас в это поверить.
У Николая в глазах милое недоумение.
― Вот интересно, сказал Гуннар, уж не придумываем ли мы вообще все на свете? Я в том смысле, чуваки, что человек ― дьявольски странное животное. Живет в собственном уме. Мы, разумеется, не знаем, как думают животные, какие у них бывают мнения. О чем, например, весь день думает лошадь?
― Может, произнес Николай, они просто есть. Лошади и утки. Но знаешь, им ведь много на что внимание обращать можно.
― А знаешь, ведь то, что ты лепишь, сказала Саманта, отрываясь от L'Equipe[6], ради которого она бросила Къеркегора в своем гнездышке из подушек у окна, это вовсе не Ариэль, на самом деле, а Эрос, шекспировский младший старший великан-карлик Дон Купидон.
― Вообще-то это невозможно, сказал Николай, но Миккель привез меня сюда на закорках на своем скейтборде.
― Здрасьте, ― сказал Миккель.
Светловолосый и розовый, голубые глаза, исполненные почтения, Миккель был одет в крапчатые джинсы и фарерский свитер. На вид лет пятнадцать. Dansk fabrikat[7]. Почему Николай сказал, что ему тринадцать?
― Видишь, сказал Николай, показывая на каменного Ариэля, это я, или буду я, когда закончит.
― Эй! А ведь клево! сказал Миккель Гуннару, затачивавшему резцы на шлифовальном камне. В смысле, потрясно, знаете?
― За позирование мне платят. Это как работа. Ты готов, начальник Гуннар? Ничего, если Миккель посмотрит? Он знает, что под руку лезть нельзя.