без подзарядки.
Кучки белых, как птичий помёт, камней, лежат на тёмном песке. Это противоречит главному правилу пустыни: чем светлее — тем легче, чем темнее — тем тяжелее.
Около одиннадцати мы встречаем туарега[43] в «лендровере». Он предупреждает, что ехать дальше нельзя: впереди: песчаные дюны, непроходимые для такого тяжёлого грузовика, как наш. Мы меняем направление и к обеду снова оказываемся на «главной дороге», на более глубокой и разрыхлённой трассе.
Мы обедаем под чахлыми тамарисками, прежде чем отправляться в печально известные «львиные дюны».
В пустыне множество сломанных машин, которые остаются там навсегда, ибо нет влажности, которая могла бы изъесть их ржавчиной. Но «львиные дюны» — это истинное кладбище автомобилей. Множество людей из спортивного интереса пытаются пересечь пустыню в обычном седане, и эти попытки часто кончаются именно здесь.
Ветер и песок быстро обдирают всю краску, и в конце концов металл тоже бы стёрся в пыль, если бы блуждающие дюны не хоронили под собою скелеты автомобилей, точно так же, как раньше они хоронили скелеты мёртвых верблюдов.
Мы едем по этой местности под звуки постоянно прерываемых «Четырёх времён года» Вивальди, записанных на плёнку, на которую наложилась запись английский третьесортных комиков — из тех, кто любит услаждать аудиторию рассказами о бедном детстве и о том, что у них никогда не было горячей пищи, разве что когда «пукнет богатый ублюдок». Их анальный юмор странным образом соединяется со страхом перед женщинами и презрением к ним, и антиинтеллектуализмом.
Мой шурин такой интеллектуальный парень, ты знаешь, в брачную ночь он лежал и читал книжки, а мою сеструху трогал только тогда, когда ему надо было смочить палец и перелистнуть страницу…
Но и в нашей смешанной компании есть читатели, которые сразу, как только садятся, вытаскивают книгу и не отрывают от неё глаз до тех пор, пока не надо вылезать. Глубоко погрузившись в чтение, они не удостаивают пустыню ни единым взглядом.
Есть наблюдатели — они тянутся как можно выше, чтобы увидеть побольше, и всё время выглядывают то новую птицу, то новый грузовик, странной формы скалу или проезжающего туарега.
Те, кто пляшет в кузове, включают музыку на полную громкость и добавляют качаний и подпрыгиваний к движению машины по песчаным впадинам. Те, кто фотографирует, держат камеры на изготовке и видят пустыню лишь в оптической линзе.
Полдень проходит скучно и без происшествий. Мы располагаемся лагерем на Гра-Экаре, среди странных, вероятно, вулканического происхождения каменных форм, которые напоминают мне стелы в Готланде. Их прорезают глубокие морщины и трещины, они пористы, как губки, но одновременно тверды как металл, и явно куда лучше сопротивляются разрушению, чем что-либо из когда-либо существовавшего вокруг них. Из того, чего уже нет.
Станция на границе, Ин-Геззам, пользуется дурной славой. Есть множество историй и том, как полиция и таможенники, наделённые диктаторскими полномочиями, неизменно находят всё новые причины для отправки людей назад в Там, а ещё лучше — в Алжир. Другие, рассказывают, были вынуждены стоять под палящим солнцем с десяти часов утра, когда полицейский уходит на ланч, и до четырёх часов вечера, когда тот же самый полицейский возвращается после своей сиесты.
Мы готовы к худшему. Я надеваю тёмный костюм. Чистую белю рубашку и галстук, и как единственному человеку в грузовике, говорящему по-французски, мне даётся задание найти подходящую тему для разговора.
Итак, я говорю, что им, верно, не очень-то весело сидеть здесь, в Ин-Геззам, одним, в самой жаре и пыли, подвергаясь риску подхватить заразу от беженцев из лагеря. И это только за 31,5 процента премиальных, когда хорошо известно, что те, кто работают в сравнительно центральной Ин-Салах, 1100 километров поближе к Алжиру, получают 31,5 процентов надбавки — просто потому, что они дальше от провинциальной столицы Там. Несправедливость разницы в зарплатах, говорю я, взывает к небесам.
После этого у нас не было трудностей с полицией и таможней. Они даже работали сверхурочно, чтобы пропустить нас перед ланчем.
Сразу же за пограничным пунктом находится труднопроходимый район песчаных барханов. Затем идёт каменистая равнина — настолько плоская, что кажется фантастическим миражом. Кажется, что едешь через огромные шхеры, кругом блестит и играет на солнце вода.
После того, как мы проехали час или два, на горизонте появляются большие деревья. Это Ассамака.
В пустыне мечта о деревьях — это не только мечта о тени, которую они дают. Ты мечтаешь о деревьях, потому что они тянутся вверх, к космосу. Когда земля плоская — небо проваливается. Деревья же как раз поднимают небо и врастают в него. Деревья создают пространство. И космос тоже.
Пограничник сидит в глиняной хижине, набитой, как лачуга старьёвщика, разными отбросами: лысыми шинами, сломанными радиоприёмниками, пыльными тряпками, пожелтевшими изданиями, треснувшими чашками, половинкой абажура и полицейской дубинкой. Посреди всего этого беспорядка — его кровать, на которой он спит, стол, за которым он работает, и транзистор, который он слушает.
Его работа состоит в том, чтобы проверять, имеются ли у въезжающих при себе в наличии либо три тысячи французских франков, либо действительный обратный авиабилет. Это весьма деликатная задача — сказать людям, что они слишком бедны, чтобы путешествовать по одной из беднейших стран мира. Подвергаться такой оценке своих финансовых возможностей для многих оказывается таким же щекотливым делом, как необходимость публично обсуждать свой сексуальный потенциал.
Но пограничник делает свою работу с хорошим чувством юмора и рассудительностью, быстро и дружелюбно, хотя у него нет калькулятора и ему приходится пересчитывать валюту на франки в уме.
Неподалёку отсюда — бар, первый после Тама. Нигерийское пиво стоит вполовину дороже алжирского. Но и сама бутылка в два раза больше, и запас их здесь, по видимости, неисчерпаем. Кто-то начинает зазывать по две бутылки на каждого — затем начинается вечеринка, гомон разговоров, взрывы хохота, драки, застольные песни и ритмичные хлопанья в ладоши.
Когда ночью бар закрывается, восемнадцать крикливых пивных маньяков бросаются к грузовику и отправляются в путь, каждый с бутылкой в руке, крича, смеясь, прямо во тьму — десять километров, двенадцать, а может быть и тридцать, затем где-то они останавливают грузовик в песках и продолжают праздновать — гонясь друг за другом во тьме, катаясь, напиваясь, борясь, трахаясь, смеясь, икая и блюя — и так до рассвета, пока все не падают замертво на песок, кто куда.
Я просыпаюсь от хлопка палатки, похожего на щелчок кнута. Поднялся ветер. Четыре часа. Всё покрыто белым песком: мой спальник, мой компьютер, мой чемодан, даже моё тело. Веки трутся о глаза, как наждачная бумага. Воздух слишком густой, чтобы дышать.
Мне страшно. Я не смею оставаться лежать в своём спальнике, я боюсь быть погребённым под этим песком, если снова засну. Я вылезаю оттуда, чтобы осмотреться. Палатка наполняется ветром, как шарик, и почти поднимается с земли. Грузовика уже не видно. Всё исчезло. Луч фонаря бесполезен против летящего песка.
Я одеваюсь и заворачиваюсь в спальник как в одеяло. Проходит несколько часов. Песок шуршит по холсту палатки. Глупые цепочки слов побегают у меня в голове.
Иногда мне кажется, что ветер утих, иногда — что он усиливается. Рассвет ничего не меняет; воздух всё так же непроницаем. Я вижу, точно окружённый стеною. Меня постепенно пробирает ужас.
Я полощу рот от песка водою из фляжки, макаю в неё кончики пальцев и протираю ноздри, чтобы было легче дышать. Считайте, мне повезло, что есть вода. Вы что, не видите, что не хватает воды?! Чего бы я не дал за стакан минеральной воды!
Девять часов. Я пытаюсь вспомнить точно, где находился пропавший грузовик. Всякий, кто изучал песчаные бури, знают, что они всего опасней у земли, где, подобно ковру-самолёту, плавно скользит