тяжёлый песок. Более лёгкие песчинки скачут и подпрыгивают. Но по-настоящему вверх поднимается только пыль.
Когда эту пыль уносит прочь, песок продолжает двигаться над землёй, как густое, низко летящее облако с ясно очерченной верхней границей. Нередко можно видеть плечи и головы людей, торчащие из такого вот песчаного облака, как из ванной, сообщает Баньоль. Когда земля состоит из грубого гравия и камней, облако может достигать шести футов в высоту, но когда это, как сейчас, сыпучий песок, облако заметно меньше.
Итак, высокий грузовик может оказаться моим спасением. Если я правильно помню. Он стоит не дальше, чем метрах в десяти. В крайнем случае, в двадцати. Когда я окажусь в грузовике, мне, может, удастся высунуть голову из-под песка и начать дышать снова. Другие, наверно, уже там. Все остальные тридцать один человек. Мне надо туда добраться!
Но что если я пройду мимо него? Все авторитетные источники говорят, что во время песчаной бури двигаться нельзя, надо оставаться на месте. Что если я не найду дороги обратно? В гостях хорошо, а дома лучше. Я останавливаюсь. Боже мой, Боже, почему я здесь?
Неожиданно, как видение в сонате си-бемоль Шуберта для фортепиано, я понимаю, что это моё последнее мгновение. Что я сюда пришёл умирать.
Умереть от передозировки героина в общественном туалете в Стокгольме или из-за передозировки пустынной романтики в песчаной буре в Сахаре — по глупости одно стоит другого. Я же Кришна, и зовут меня Харе! Дарвин, проснись и восстань!
L’homme est entre sans bruit, — говорит Тейяр де Шарден о рождении истории
А как он уходит прочь? Так же беззвучно?
А зачем кричать?
Надо только подождать, пока всё кончится.
Смерть не входила в моё образование. Двенадцать лет в школе и около пятнадцати по разным университетам. И мне не дали никакого образования в искусстве умирания. Не думаю, что о смерти даже упоминали.
Даже сейчас, после приезда в Арли, после долгого сна, в котором я забыл обо всём, после душа, когда я наполнил резервуары моего тела водою, — даже сейчас, когда ужас ослабил хватку, я считаю странным, что никогда не учился смерти.
Хотя нет, однажды было. Норвежский философ Тённессен читал лекции по практической философии. Он говорил:
Рождение — это прыжок вниз с небоскрёба.
Жизнь — это постоянная борьба со смертью.
Смерть — это единственное неизменное в жизни.
Смерть — это единственное, о чём надо беспокоиться.
Думать о чём-то другом, кроме смерти, — бегство.
Общество, искусство, культура, вся человеческая цивилизация есть не что иное, как побег, один огромный коллективный самообман, желающий заставить нас забыть, что всё время мы падаем в воздухе и с каждым мгновением становимся ближе к смерти.
Кто-то из нас добирается туда в считанные секунды, кто-то за несколько дней, другие — за несколько лет, — но это не имеет значения. Точка во времени не имеет значения; что имеет значение — так это конец, ожидающий всех.
«И что из этого, — спросил я. — Что же делать за эти семь секунд или семь десятилетий, которые остаются?»
Тённессен порекомендовал, если я правильно помню, полную пассивность. Нам не следует делать ничего, поскольку неизбежной смерти нам не миновать, а всё, что происходило на этом пути, не имеет значения.
С этим выводом я не мог согласиться.
Я полагал, что виной тому — образный язык Тённессена. Если только что спрыгнул с небоскрёба и жить остаётся только семь секунд, — ОК, действительно, довольно бессмысленно что-то пытаться делать.
Но жизнь — это не прыжок с небоскрёба. Ведь у тебя не семь секунд, а семь десятилетий. Достаточно, чтобы пережить многое и сделать многое.
Краткость жизни должна не парализовывать нас, но отвращать от разжиженной, неконцентрированной жизни. Задача смерти — подтолкнуть человека к главным вещам.
Вот как я чувствовал, когда мне ещё не было тридцати и передо мною была длинная дорога к булыжникам на мостовой внизу. Я даже их не видел. Теперь я вижу, как они устремляются ко мне, и чувствую, что падаю головой вперёд.
И тогда я понимаю, что что-то пропущено в моём образовании. Почему я никогда не учился умирать?
Открытие Кювье
The less intellectual races being exterminated[44]
27 января 1796 года амбициозный и молодой, тогда ему было двадцать шесть, Жорж Кювье непосредственно по своем прибытии в Париж прочёл свою первую лекцию в недавно открытом Французском национальном институте.
Кювье обладал даром яркой и увлекательной речи. Здесь и теперь ему предоставлялся уникальный шанс сделать себе имя в научном мире и, что немаловажно, в парижском обществе, питавшем слабость к научным лекциям — если те обещали стать достаточно сенсационными.
Кювье и был сенсационен. Он говорил о мамонте и мастодонте. Останки этих огромных слоноподобных животных были недавно найдены в Сибири и Северной Америке. Кювье доказывал, что они не принадлежат к одному виду, как индийский и африканский слоны, но образуют собственные виды, ныне вымершие.[45]
Каково же тогда происхождение тех гигантских костей и странных окаменелостей, имеющих форму животных, что озадачивали человека со времён античности? В течение долгого периода учёные избегали той пугающей догадки, что это могли быть останки вымерших животных. «Если хотя бы одно звено в цепи природы окажется утраченным, — писал вице-президент Соединённых Штатов Америки Томас Джефферсон в 1799 году, — может исчезнуть и другое, и третье, покуда постепенно не распадётся вся система вещей».[46]
Именно этот страх пробудил Кювье и бросил ему вызов.
Идея о том, что некогда могли существовать затем вымершие виды, встретила такое сопротивление, что потребовалась сотня лет, чтобы её признали.
Первым был Фонтенель, в 1700 году осторожно указавший на то, что, возможно, некогда