одинаково настало жаркое лето семьсот шестьдесят восьмого года.
Поставив ноги на деревянный карниз, который шел кругом верхней площадки колокольни, Юлий сидел на перилах ограждения – с высоты колокольной башни открывались просторы болот жгучего зеленого цвета и затянутые горячей дымкой, умеренные расстоянием темные волны лесов. Пять с половиной лет поглотили в прорву прошедшего худенького мальчика, вместо которого сидел на колокольне рослый восемнадцатилетний юноша. Годы состарили зажатый частоколом городок; крутые тесовые кровли побелели на испепеляющем солнце, приняли серый, седой оттенок; в узких улочках, в промежутках между тесно поставленными домами всколыхнулись сплошные заросли, как зеленый потоп, из года в год поднимались они все выше, заполняя собой каждую щель, карабкались вверх. Листья чудовищной вышины крапивы заливали лестницы, лизали опоры висячих крылечек. Еще выше стремилась бузина, а там уже тянулись тонкие веточки березок, и можно было предположить, что зеленый вал воздымется выше крыш, брызги зелени взлетят до верхушки просевшей и покосившейся колокольни, вековечный лес затопит пропитанные запахом могилы дома, стены, башни – все это будет.
Будет… Но ведь тогда и юноша, что устроился на опасной высоте, не изменив, может быть, своей задумчивой неподвижности превратится в дряхлого старика. Чего еще ожидать, если течение лет и каждый похожий на самого себя день – все это мелкая рябь в потоке, который стремится к предвещенному порядком вещей грядущему?
Хорошее, без особой резкости в очертаниях лицо юноши, примечательное, вероятно, лишь несколько выдающимся, шереметовским носом, выражало собой нечто строгое. Что-то такое, что дается постоянной и привычной работой мысли. Небольшой свежий рот его сложен был твердо; в задумчивом лице с напряженно изломленными бровями чудилось даже нечто вдохновенное – высокое возбуждение, которое, как считается, будто бы и невозможно без определенного предмета в руках и в мыслях.
– Юлиан! – далеко внизу, запрокинув голову, крикнул старик, – Юлиан, о чем замечтался? Спускайся! – Разумеется, слова эти, внезапно нарушившие знойный зуд полдня, звучали на тарабарском языке – другого языка в уединении Долгого острова не знали.
Юлий повиновался, не возразив учителю даже гримасой. Заметно ссохшийся, убавивший в росте старик – он был теперь приметно ниже юноши – поджидал внизу у подножия лестницы, между расшатанными ступенями которой пробивалась лебеда.
– Ты, значит, тоскуешь? – спросил он опять же по-тарабарски.
– Да, – отвечал Юлий, не меняя отрешенного выражения на лице, – тоскую.
Это было даже несколько больше, чем правда. Едва ли Юлий стал бы называть свои мечтания тоской, если бы не строгий вопрос учителя.
– Предвечное небо награждает счастливых, дарует радость радостным и увеличивает избыток достаточных, тогда как оно отворачивается от унылых и павших духом, – пронзая юношу быстрым и колким взглядом, произнес дока Новотор.
– Понимаю, учитель, – безропотно согласился Юлий.
– Отчаяние есть нескромность духа.
– Верно, так оно и есть, учитель, – подтвердил юноша.
– Отчаяние также ничтожно перед небом, как и самонадеянность. Никто не станет мудрым, не будучи терпеливым.
– Да, учитель, – протяжно вздохнул Юлий.
– Идолопоклонники, – из-под кустистых сердитых бровей дока бросил взгляд на шестилучевое колесо, которое венчало острие колокольни, – поклоняются своему Роду, не понимая, что все человеческие боги, сколько их ни есть, ничто перед безмерностью неба. И небо ежечасно и ежедневно наказывает идолопоклонников за самонадеянность. Нет большей самонадеянности, чем создать себе бога по своему собственному образу и подобию. Все человеческие измышления ничто перед безмерностью всеобъемлющего неба.
– Я понимаю, – кивнул юноша. Переминаясь с ноги на ногу, он не выказывал других признаков нетерпения, хотя, разумеется, это краткое изложение тарабарской метафизики не было для него новостью.
Покорность ученика не смягчила доку.
– Ты согрешил в сердце своем тоской, и я налагаю наказание: три круга со среднем камнем.
Юлий склонил голову.
Легкие, как чулки, штаны и коротенькая курточка без ворота, скроенная из белых и красных полотнищ, не мешали двигаться и не таили стройного, соразмерного сложения юноши, но тарабарские взгляды на природу красоты не допускали одежд во время гимнастических упражнений: человеческое тело должно быть естественно и свободно. За распахнутыми в заросли малины воротами острога Юлий разделся донага и, перебрав несколько валявшихся на утоптанном пятачке камней, примерился к одному из них. Чуть в стороне, усевшись на полусгнившем пне с рукописной книгой в руках, приготовился исполнять обязанности наставника Новотор. Несмотря на жару, он был в плоской темной шапочке с опущенными ушами и довольно плотной шерстяной рясе.
Без лишних слов Юлий вскинул на плечо камень и пустился тяжелым бегом по хорошо выбитой тропе, которая огибала острог кругом, временами только отдаляясь от серого растрескавшегося тына, петляла между старыми пнями, скрытыми уже повсюду травой. Буйная поросль розовых и сиреневых, необыкновенно ярких соцветий кипрея, ставшего на огромных пространствах вокруг города, как сплошное, засеянное щедрой рукой поле, скоро поглотило юношу, и Новотор опустил глаза в книгу.
Но он чутко прислушивался, и когда четверть часа спустя ровный тяжелый топот и мерное дыхание возвестили о появлении обогнувшего город бегуна, встретил его внимательным взглядом, который ясно показывал тому, кто умел видеть, что никакие книжные изыскания не могли заменить доке Новотору живого во плоти ученика.
– Брось камень, – разрешил Новотор, не смягчаясь голосом.
Юноша лишь мотнул головой и протопал, отдуваясь, дальше. Обильный пот обливал его скользкое смуглое от солнца тело, плечи покраснели, потому что он перекладывал страшно неудобный и тяжелый камень туда и сюда. Не толстые, но отчетливые мышцы рук и стана еще резче обозначились на сразу как будто исхудавшей плоти.