осталось бы ничего на другой день, стоило бы удаче и счастью оставить нового слованского государя. Невозможно было только представить, чтобы то и другое — удача и счастье, действительно его оставили. В этом-то и загвоздка.
Так что слованам, по правде говоря, приходилось туго: нужно было насиловать натуру, чтобы уважать и почитать великого государя Могута. Не то, чтобы они ожидали в своих отношениях с властью взаимности, — так далеко упования слован и не простирались, но хотелось ведь все ж таки, по совести говоря, известной пристойности отношений.
Словане, к примеру, — освященное обычаем право! — привыкли, что в обмен на любовь подданных великие князья не забывали предъявить народу и самый предмет любви, чтобы народное почитание не оказалось бесплодным. Великие государи и государыни, их отпрыски и ближайшие родственники являлись перед толпой по большим праздникам, да и без праздников тоже; жизнь слованских князей если и не протекала на глазах у народа, то носила все же доступный обозрению характер: князья выносили на площадь своих первенцев, извлекая их для убедительности из пеленок, а народ, представители сословий, заполнял по годовым праздникам великокняжеские дворцы, мешаясь там с первыми вельможами и дворянами.
Все поменялось при Могуте. Никто не брал на себя смелость сказать, что видел великого князя воочию, и оттого народные чувства, лишенные опоры в наглядности, приобретали довольно-таки смутный, чтобы не сказать воображаемый характер.
Примечательно, что великая княгиня Золотинка, вдова великого государя Юлия, цепляясь за оскверненный престол, не много потеряла в народном мнении. Скорее наоборот — что вовсе уж походило на небывальщину! — народ как будто бы испытывал к государыне признательность за то, что она возвратилась. Не слышно было, чтобы люди ставили княгине в вину предательство и забвение погибшего в битве мужа. Быть может, — если искать тут разумное зерно — великую княгиню Золотинку за то именно и признали, что она представляла в общественном мнении осколок золотого времени Шереметов, соединяла собой прошлое и настоящее.
Народ был тут, как видно, действительно справедлив — по самому подлинному, не показному чувству: прощая предательство себе, он прощал его и княгине.
Расставшись с Юлием, Зимка заблудилась, не только потому, что рассчитывала заблудиться — расчеты не держались в ее победной головушке, но и по полному разладу чувств прежде всего, разладу, который вовсе не обостряет способность определяться в пространстве. Когда же проголодалась и измучалась в суровом мрачном лесу, с необоримым отчаянием в душе пожалела вдруг, что не осталась с Юлием, чтобы бежать с ним куда глаза глядят. За море, где, уж конечно бы, свергнутый с престола законный слованский государь нашел бы приют и покровителей.
На счастье, это было уже невозможно — остаться, ибо Зимка повернула бы тотчас, когда бы только знала, где искать теперь Юлия, а ничего доброго этот сердечный порыв ей, по видимости, не сулил… Тогда как мысль о возвращении в Толпень угнетала ее до горьких, бессильных слез.
Она подвернула ногу, уколола палец, вконец изорвала платье и туфли, ночью от Зимки убежал конь, испуганный волчьим воем; она натерпелась страху; искусанные комарами, лицо и руки, лодыжки под обтрепанным подолом распухли. Голодная, истерзанная душою Лжезолотинка вышла к полудню на собиравших грибы баб и спустя несколько часов очутилась на дворе сложенного толстыми бревнами замка перед испуганно квохчущими хозяевами, где и позволила себе заслуженный обморок.
Действительно больная, несчастная от страха перед Могутом, Лжезолотинка слегла и, окруженная суетливым, несколько испуганным даже уходом, который вовсе не способствовал скорому излечению, провалялась в постели дня два или три — сколько смогла вынести неподвижность, а потом неделю еще набиралась сил. И еще через три дня медлительного, осторожного путешествия в окружении десятков дворян она вступила на палубу большого парома против Дубинецких ворот — на том берегу Белой высились на скале неприступные стены кремля и расстилался обширный низменный город; по всему берегу тянулись заставленные судами пристани.
Улицы Толпеня были запружены взбудораженным народом, люди кричали «слава!» и бежали по обеим сторонам кареты с опасностью попасть под плетку конных дворян. Привычная горячность толпеничей мало утешала Зимку в ее подавленном и смутном состоянии духа; она улыбалась и кусала губы, переходя от приятной уверенности, что ничего, в сущности, не переменилось, к глухой досаде. «Дурачье!» — бормотала Зимка, начиная злиться. В преддверии встречи с хозяином она испытывала потребность раствориться в безвестности, чрезмерные отличия раздражали ее, словно она имела еще надежду ускользнуть от карающего ока.
На углу Зацепы и Колдомки карета окончательно стала перед плотно сбившимися толпами, и тут только обнаружилось к изрядному смущению Лжезолотинкиных дворян, которые ничего не решались предпринять под свою ответственность, что народ, собственно, встречает великое посольство из Саджикстана. Торжественное шествие уже двигалось по Колдомке к предместьям Вышгорода; жизнерадостные ротозеи с не меньшим восторгом приветствовали теперь разряженных куклами чужеземцев, и это недоразумение вывело Лжезолотинку из себя. Сгорая от унижения и стыда, она задернула занавески, но долго затворничества не вынесла и глянула в щелочку — только для того, наверное, чтобы убедиться, что народ окончательно ее забыл.
По запруженной горожанами Колдомке — длинной широкой улице между соборной площадью и предместьями Вышгорода — тянулись вереницею скороходы с подарками Саджикского султана. Зловещая слава искреня раскатилась по всему обитаемому миру; посольства удивительных народов, никогда как будто прежде и не существовавших, гости из тридевятых царств и тридесятых государств искали благосклонности императора Могута, как они величали князя в своих верительных грамотах. О прибытии саджиков Зимка знала еще до отъезда из Толпеня, теперь она могла наблюдать их воочию. Наряженные в пестрые долгополые, до пят кафтаны, в высоких шапках скороходы вели покрытых роскошными коврами скакунов, несли шелка и булат, расписную фарфоровую посуду. Вели двугорбых верблюдов с большими сосудами дорогих масел, благовоний и вин по бокам (роспись подарков Зимка видела три недели назад), и опять шли скороходы, медленно двигались между рядами стражи длинные открытые колымаги под навесами. Шествию не было конца, а великая слованская государыня томилась за занавесками, страдая от унижения, какого-то смутного стыда и собственной ничтожности перед гнетущей властью Могута. Подарки султана, шелк и притирания, назначались, по сути дела, женщине, первой красавице государства, которая спрятавшись за занавеской, подглядывала за шествием в щелочку — ничего глупее невозможно было придумать!
Или же ничего умнее. Рукосил умел досадить мелочами, поставить на место; дьявольская предусмотрительность его простиралась до пустячных издевок, которые тем больнее ранили тщеславную душу Зимки, что она слишком часто не заботилась отделить главное и важное от неважного. Долго собирала она мужество, чтобы въехать в Толпень и вот — разом упала духом, наблюдая, как проносят неизвестно куда и кому подарки.
Государь не принял супругу и после того, как удостоил беседой послов. Некий невзрачный человечек в чине стольника (случайные, захудалые люди окружали теперь государыню) велел ей именем государя ожидать «всякий час», не оставляя терема. Это походило на заключение.
Целыми днями она слонялась по мрачным и скудным покоям Малого дворца в Вышгороде, сложив на груди руки и время от времени встречая в зеркале свой собственный убийственный взгляд: допрыгалась!
Странно, думала тотчас же Зимка, что этот дворец с его крошечными окошками и низкими сводами, который так напоминает старозаветный купеческий особняк, принадлежал прежде Милице и эта блистательная, царственная женщина, которая и сейчас заставляла Зимку чувствовать себя девчонкой из Колобжега, ничего тут не переменила. Темные от старости, траченные молью сукна на стенах, в пустынных покоях мрак… И эти допотопные лавки, сундуки… Странно, думала Зимка. Мысль ее, отвлекаясь от главного, ускользала на пустяки.
Зимка уставала думать. Прежде ей не хватало на это досуга, а теперь привычки и навыка. Человек не злой и не глупый, а только взбалмошный, она не выносила уединения и по этой причине не имела случая и, прежде всего, надобности проникать мыслью за поверхность вещей; ее губила нетерпеливость, слишком короткий ход от желания к цели. И все же, как ни скакала мало привычная к работе мысль, очутившись в