нечто неимоверное, растягивая крушение невыносимо долгим мгновением. Земля колыхнулась, но люди устояли — из потребности оглянуться, видимо.
Гряда дворцов переменилась и осела, потеряв вершины: шпили, башенки, крыши — большой участок каменного пояса разрушился так, что и стены не стало; на месте пролома вздымалась пыль.
Золотинка с Юлием едва успели обменяться взглядами, с облегчением убеждаясь, что оба целы, когда грохот повторился в другой стороне, со спины, и таким жалким эхом, слабым повторением еще стоявшего в ушах крушения, что и Юлий, и Золотинка озадаченно обернулись на расстилавшиеся вдаль пепелища, тщетно пытаясь уразуметь, что это было.
Короткий вороватый стук, словно что-то свалилось с полки.
Предполагать можно было что угодно и, предполагая это, — что угодно — Золотинка живо подхватила платьице, чтобы прикрыться, потом заторопилась натянуть едва отжатые рваные штанишки. Юлий тоже бросился одеваться и выдернул из плетня кол. С этим оружием наперевес он двинулся к покосившему амбару, что чернел на расстоянии окрика, представляя собой единственное укрытие среди опустошенных огнем окрестностей.
И Юлий, и Золотинка, как выяснилось в непродолжительном времени, в подозрениях не ошиблись. Тот, кто прятался в амбаре и, потрясенный всем виденным и слышанным, свалился там с не очень удобного, по видимости, насеста, не стал дожидаться, пока вооруженный рожном юноша отыщет его укрытие, и предпочел обезоружить противника покорностью.
Тощий, оборванный мальчишка. Тенью явился он из-за угла, но мог бы откуда-нибудь из-под замшелого, гнилого венца выскользнуть, хватило бы крысиного лаза для узкой с большим крепким носом головки, чем-то напоминающей однозубый буравчик, вокруг которого набилась спутанными кудрями темная мелко завитая стружка. Еще издали буравчик этот на ломких расхлябанных ногах поклонился, прижимая руки к груди, и сверх того, пустившись в униженный путь, принялся раскачиваться и кивать. Что, может быть, и указывало на необыкновенные качества склонного к почтительности буравчика, но уж никак не могло рассеять недоумений Юлия. Он перекинул рожон с руки на руку… и признал Ананью!
Господи боже мой! Конечно же, то был Ананья! Ободранный, в саже, словно его в узкую печь сажали и зря потеряли на этом много времени, обожженный, без шляпы Ананья! Заброшенный в этом чертовом заповеднике, без стражи, без знаков достоинства, без улыбки… один, убитый печальными обстоятельствами, смиренномудрый, покладистый… и всецело удовлетворенный счастливый встречей с товарищами по несчастью.
Левая бровь его сгорела начисто, кожа на лбу пузырилась от какой-то огненной оплеухи, губы, и без того толстые на узком лице, расквасила свежая язва. Если и можно было теперь признать Ананью без особых колебаний, то потому лишь, что он и прежде никогда не походил на совершенно здорового человека.
Ананья заговорил, и это было много умнее поклонов: шепелявый голос его немедленно поставил Юлия в тупик. Ананья сипел, шепелявил обожженной губой, слова влеклись одно за другим искательно и мирно, а стоило Юлию нетерпеливо подернуться, как бы стряхивая с себя наваждение, оглянуться, безмолвно призывая жену, Ананья грянулся на колени и простер руки.
Золотинка спешила на помощь, со стонами припадая на порезанную осокой ступню, что давало ей время обдумать положение. Перебирая встревоженной мыслью последствия опасной встречи, она с особенной ясностью осознала всегда таившуюся в глубинах сознания досаду на Юлия, который при всех своих неоспоримых достоинствах проиграл сражение под Медней, лишив тем самым Зимку надежды на честную и чистую жизнь… и вообще… Разве настоящий мужчина оглядывался бы на жену, рассчитывая на ее совет и поддержку, на ее участие! там где нужно без лишних проволочек прикончить негодяя на месте?!
А это было бы самое лучшее, что можно сделать в нынешних щекотливых обстоятельствах. Мысль об убийстве, о кровавой расправе — камнем по голове что ли? — пугала Зимку, человека вполне жизнерадостного, чтобы отворачиваться от крови и страданий, эта мысль, едва явившись, гнетущей тяжестью опустилась на душу, отравила радость освобождения. Но Зимка знала, что смирилась бы с неизбежным, если бы Юлий взял все на себя и убил Ананью как-нибудь так… без лишнего шума, ненароком… оставив жене возможность честно ужаснуться содеянному. А еще лучше прибил бы негодяя в припадке гневливого беспамятства. Скольких можно было бы избежать вопросов!
Униженная искательность Ананьи, беспомощность, которую выказывал побежденный, наводили на мысль, что ничего особенного невероятного чужая смерть не значит. Отвратительная неприятность, которую нужно пережить как можно скорее, вроде как горькую пилюлю проглотить. Неприятно и курицу убивать, но убивают.
Оголенная шея впавшего в ничтожество человека как раз и вызывала в воображении примиряющий образ курицы.
Но как объяснить Юлию, что Ананья-то и есть курица, что легла под топор? И негоже заставлять ее трепыхаться, когда осталось только топором тюкнуть. Как объяснить это так, чтобы Юлий не понял и не запомнил кровавое сводничество?
Немногим проще, впрочем, было бы втолковать ему, что Ананья и есть тот мерзавец, что взялся исполнить бесчеловечный приказ скормить слованскую государыню змею. Хотелось верить, что Юлий тогда бы и сам сообразил, в чем состоит долг мужчины.
Оступаясь на раненной ноге, Золотинка кривилась и встряхивала головой, скользящее золото волос сыпалось, как языки пламени, отсвет недоброго огня падал на потемневшее лицо. Проклятье! — сверкали сузившиеся глаза.
— Найти бы веревку, мы его свяжем, — обронил Юлий, поймав нахмуренный взгляд жены.
— Государь! Государыня! — вскричал Ананья, молитвенно обращаясь к тому и к другому. — Я буду вам полезен. На веревке или нет.
И тут вдруг Зимка уразумела, что Ананья блуждает впотьмах, «я буду вам полезен» он обращал более к Юлию, чем к Золотинке, он полагал мужчину источником ближайшей опасности, но едва ли учитывал при этом то существенное обстоятельство, что «государь» насупил брови, ни мало не понимая, что пытается втолковать ему отдавшийся во власть победителя человек.
— Он снова не понимает людей, — выпалила вдруг Зимка, словно Ананье должна была она сообщить нечто важное против Юлия, а не наоборот.
Несомненно, это было предательство. Хотя бы потому уже, что Зимка с острым уколом совести так это и поняла. Мелкое, но несомненное предательство, которое совершила она прежде, чем уразумела, что делает. А когда уразумела и поняла, то поспешила сама себе возразить, что иначе ведь и невозможно иметь дело с Ананьей, если не объяснить ему что к чему.
— Государыня, я в вашей власти! — воскликнул Ананья, после незначительной заминки, которая понадобилась ему, чтобы осмыслить предупреждение. И как ни быстро проникал в суть явлений похожий на разболтанный буравчик человек, все ж таки пришлось ему еще раз или два призадуматься, прежде чем он изложил все, что считал необходимым для непосредственного спасения от веревки.
— Какое счастье, государыня, в таком случае, что я могу говорить с вами совершенно откровенно! — просипел он, изменившись к лучшему. То есть лицо его приобрело черты некоторой строгости и даже достоинства, которое совершенно необходимо, когда переходишь к по-настоящему значительному предмету. Настолько, конечно, приобрело, насколько можно было изобразить эти обязывающие черты с помощью тех средств выразительности, которые состояли из ожога на лбу, лишавшего Ананью возможности важно наморщиться, изъязвленных губ, обращавших в ничто ораторские ухищрения, и пятен сажи, скрывавших на роже страдальца все остальное.
Как бы там ни было, прочувственная перемена не укрылась от Юлия, он покосился на Золотинку, чтобы проверить впечатление, и позволил Ананье говорить, не вмешиваясь в то, чего не понимал.
— Государыня! — продолжал шепелявить Ананья, не делая, разумеется, преждевременной попытки подняться с колен. — Я должен предостеречь вас от опасности. Дворцы замкнулись кольцом и выхода нет…
— Что за беда! Прорвемся! — перебила Зимка, самой быстротой возражения пытаясь скрыть беспокойство.
— И-и! Избави, боже! — махнул Ананья с повадкой озабоченного благом родных дядюшки. — Дворцы