— На Инте?
— Я в марте освободилась, она еще там была.
— А сюда как ты попала? — уже с недоверием спросила Света.
— Как? Обычным маршрутом через Таганку. Освободилась да и погуляла по прешпекту.
Пионерка засмеялась и запела:
— Заткни хавальник, и без тебя муторно, — злобно процедила Манька.
Но Пионерка заголосила еще громче:
— Пропали юность и талант в стенах твоих.
С уходом этапа на верхних нарах освободилось много мест, но никто не спешил перебираться к блатной компании. Боялись не воровства, противно было слышать их пошлые разговоры, пересыпанные матерщиной. Наде невольно приходилось слушать эту болтовню, а песни, что пелись ими, она возненавидела лютой ненавистью. Отвращение и жалость одновременно внушали эти молодые, здоровые, а некоторые из них даже красивые, бабенки и непонятно, как можно попадать за воровство по нескольку раз в тюрьму да еще гордиться своими подвигами.
И уже совсем непонятны были политические. Как можно быть врагом Советской власти или не любить вождя? Говорить о нем скверно, без уважения? С самых ранних дней своей жизни она знала, что там, в Кремле, живет и трудится дорогой всему народу человек. День и ночь он печется о том, как улучшить жизнь страны. Враги то и дело мешают ему, строят козни вредители, затевают войны фашисты, но он уверенно ведет страну к победе коммунизма. Наш великий кормчий, наш рулевой, как нарисовал его художник на плакате «Сталин у руля». И в киножурнале она видела, как стоя встретил зал какого-то съезда дорогого вождя, тысячью рук аплодируя каждому слову. А в школе? В ее классе на самом видном месте висела вырезка из журнала, где товарищ Сталин по-отцовски, так ласково, обнимал девочку Мамлакат Нахангову и мальчика Баразби Хомгокова. Каждый хотел бы быть на месте этих счастливчиков. А война? Бросаясь в атаку на врага, они кричали, умирая: «За Родину, за Сталина!» А Зоя? Зоя Космодемьянская. Как это все понять? А в то же время невозможно поверить, что Ира Соболь продавала Родину! Кому? Как? А миловидная, черноглазая Света Корытная, отпетая контрреволюционерка, агитатор и пропагандист, да сколько ей лет? Кажется, с 26 года, девчонка. А Бируте? А те монашки, что сидят в углу под нарами и молятся день и ночь! И уж совсем непонятна пожилая колхозница Нюра, у которой блатнячки утащили мешок с сухарями, пока она выносила парашу. Кроткая, тихая, ее не видно, не слышно, а обвиняется по 58-й статье, тоже антисоветская пропагандистка. Непонятно!
После «ледового побоища» неуютно почувствовали себя девушки из блатняцкой команды. Их стало мало, им перестали подчиняться, того и гляди заставят парашу тащить на равных с контриками. Не удивилась поэтому Надя, когда однажды около нее уселась сама Манька Лошадь — воровка в законе, уважаемая всей воровской кодлой.
— Инта скоро! — сказала она, дружелюбно поблескивая в сумерках темными, широко расставленными глазами.
— А Воркута когда? — спросила Надя, чтоб поддержать разговор и дать понять, что прошлое напрочь забыто. В душе она была польщена, что гроза всей теплушки пришла именно к ней.
— Воркута — это дальше. Сперва еще Ковжа, Печора, Абезь, потом Инта, а уж потом Воркута.
— А что, и в этих местах лагеря? — Манька присвистнула:
— Еще какие! На Кожве, к примеру, лесоповал — страсть. Зеки там, как муховня дохнут, работа — каторжная, а еда —… На Инте доходяг больше. Интруд.
— Что это, интруд?
— Доход Петрович, значит, индивидуальный труд. Я когда на Воркуте дошла, меня в Инту списали.
— Почему же ты дошла?
— В шахте работать не хотела, вот меня по бурам и таскали, а тем, известно…
«В законе она, работать не положено», — вспомнила Надя и сказала: — Сколько тащимся, и все лагеря да лагеря.
— Считай, от самого Горького: Унжлаг, Каргополлаг, а уж от Котласа сплошь лагеря, до самой Воркуты одни вышки да проволока.
— Что ж ты Рыбинск, Манюня, забыла? — напомнила Лысая.
— А Норильск? А центр вселенной Магадан?
— А Экибастуз?
— А Тайшет? Караганда?
— А Потьма? Темняки? — понеслось со всех сторон.
— Ну, будет вам, все равно всех не сосчитаете, — сказала Манька.
— Сколько же там народищу! Можно подумать, что на воле и людей нет! И за что только? — поразилась Надя.
— Тебе сколько лет-то?
— Девятнадцать скоро, а что?
— За что взяли?
— Чего взяли? — не поняла Надя.
— Ну, посадили за что?
— Да, в общем, ни за что!
— Вот и они ни за что!
— Как? Ведь там почти все политические, я слышала!
— Ну и чего? Некоторые в оккупации были, кто анекдотец стравил или ненароком Сталина ругнул, да и просто колхозную корову блядью обозвал. Вот тебе и срок. Контрреволюция!
— Известно ведь, нельзя против Советской власти болтать… — и еще хотела сказать что-то, но запнулась: таким насмешливо-уничтожающим взглядом посмотрела Манька, что слова застряли в горле.
— Дурочка ты, я вижу!
— Почему это? — обиделась Надя.
— Ты маму свою всегда слушалась?
К чему это она клонит?
— Нет, не всегда.
— Вот и они отца родного не слушались! — в голос заржала Манька, довольная своей шуткой, и, сощурив свои лошадиные блестящие глаза с прямыми ресницами, добавила:
— Я вот тебе чего посоветую: ты лагеря не считай, бесполезняк, труд напрасный, а то на моей бытности парню хорошему срок навесили. Довесок. Он в своем бараке возьми да ляпни вслух: «Земля, говорит, наша родимая, Россия-матушка, вся проволокой обмотана, да, видно, мало показалось, в Казахстан, да на Север полезли вышки. Спасибо, говорит, отцу родному Сталину. Не оставил ни чукчей, ни комяков без лагерей. Тысячи-тысяч послал Север осваивать». Через час его к оперу вызывают. Кум ему и говорит: «Что, Епифанов, подсчитал, сколько лагерей?» Тому придурку отказаться надо было, а он: «Да нет, гражданин начальник, разве их перечтешь? Срока не хватит». А кум ему: «Тебе, Епифанов, и правда мало дали, не успеешь пересчитать. А я тебе срочок добавлю, чтоб успел». И что думаешь? Добавил, падло, пять лет и на пятьсот первую стройку отправил.
— Ой, — воскликнула испуганно Надя.
— Вот тебе и «ой» — не считай лагерей!
— Где ж такое могло быть?