вести получили? — с тревогой спрашивала она.
— У Иры все хорошо. Встретилась с женихом. Кажется, счастлива. А кисну я, Ася, потому, что с моим зрением не могу одна работать. Написала много, надо теперь привести все в порядок, а помочь некому. Бьюсь, бьюсь и выхода не вижу. Может быть, поэтому и здоровье сдало.
— Это мы виноваты. Давно надо было о вас позаботиться… Замотались! Но теперь будет иначе. Знаете, меня переводят работать в райком комсомола. Это совсем близко от вас. Я там с девушками поговорю, придумаем что-нибудь. Пока потерпите немного.
— Спасибо, Ася!.. А ты меня радуешь: вперед все идешь. Это очень хорошо. Давно ли была ученицей на фабрике, потом мастером, комсоргом. Сейчас уже работник райкома комсомола. Широкий перед тобой путь, родная. Иди так же честно, смело.
— Я работаю не лучше других. Все мы такие!
— Хорошие, — прибавляю я.
Глава шестая
Канун двадцать шестой годовщины Октября. Третий раз мы встречаем этот праздник под грохот и свист снарядов.
В комнатах сегодня тепло. Шура притащила охапку дров и немного белой муки. На столе пирог с рисом и луком. Везде такой приятный, домашний запах.
Теперь рано темнеет. Плотно завесила окна, зажгла огонь. Электричество сегодня ярко горит, по- праздничному. Мы уже забыли коптилки. Теперь почти во всех домах электрическое освещение. Водопровод действует. Если б не обстрелы — жизнь походила бы на довоенную.
Гремит радио, не смолкает. «Широка страна моя родная…» — Это — настройка Москвы.
Потом слышимость сразу упала. Долетали только отдельные слова.
Забежала Валя поздравить меня. После ее ухода долго писала. Потом села слушать праздничный концерт.
Прежде в этот день всегда у меня было много гостей, музыка… Но и сегодня одиночество не тяготит. Радио соединяет меня со всей страной. Наверно, везде сейчас думают о Ленинграде. И эту заботу и тревогу за нас мы ясно чувствуем. Может быть, поэтому так тепло и хорошо на сердце.
На следующий день рано утром сообщили по радио: освобожден Киев. Известие это разлилось неудержимой радостью.
Старый, древний город! Страшные о нем доходили слухи. Десятки тысяч убитых немцами мирных жителей… И вот снова красные флаги над Киевом!
Наша армия идет на запад. Почти весь левый берег Днепра освобожден.
Мечта о снятии блокады Ленинграда стала уже близкой реальностью.
Поэт и Ежик вернулись с репетиции пьесы «У стен Ленинграда».
— Сильная, очень сильная вещь. Потрясающе! — говорят они.
Сам Вишневский долго бродил по городу. Домой пришел взбудораженный, приподнятый.
— Хорошо?
— Не знаю. Не мне судить.
— А вы довольны?
— Чувствую, что я сделал, что мог. Пьеса волнует и заставляет думать. Это уже хорошо… Надо писать новую вещь: она уже копошится. Вот сдам эту — и засяду!
Он такой светлый, творчески сияющий. Молодец! Так и надо всем жить, чтобы сделанное не останавливало, а звало вперед и только вперед!
23 ноября Военный совет просматривает постановку пьесы Вишневского.
День начался, как обычно. Всеволод Витальевич читает газеты, говорит о делах на фронте. Ну, такой, как всегда.
— Вы боитесь? — спрашиваю его.
— Чего же бояться? — удивленно поднимает он брови.
— А вдруг им не понравится?
— Это уж их дело!.. Если вещь сильная — ей защитников не надо.
Вот он какой! Только ведь судят люди. Они часто узко, ведомственно смотрят.
Пришиваю Вишневскому чистый воротничок. Гремят ордена на кителе…
С просмотра Вишневский вернулся недоумевающий.
— Комитет по делам искусств сказал, что это лучший спектакль на военную тему. Начальство Балтфлота воздерживается от оценки…
— А вы что думаете?
— Мне теперь уже приходится ждать, что скажет начальство.
Прошло несколько дней. Вишневский мучился. Ему ничего не говорили прямо, а ходили кругом да около.
После премьеры я видела в глазах Всеволода Витальевича такое горе! Легче бы самой перенести!
— Почему никто раньше не сказал? — тихо, почти про себя проговорил Вишневский. Я поняла, что это — самое тяжелое.
На днях мы с поэтом ходили к глазному врачу. У поэта сильно увеличивается близорукость. Доктор тщательно проверил и мое зрение. Сердито сказал:
— Почему вы раньше не пришли? Год тому назад еще можно было что-то сделать… Почему вы не пришли раньше? — повторил он.
Год назад… Я вспомнила зиму 1941–1942 года, свои распухшие ноги… Сил едва хватало встать, вскипятить воду, сварить пустой суп с несколькими крупинками. Разве мог тогда человек думать о лечении? Смерть была слишком близко…
— Вы знаете свое положение?! — спросил врач печально.
Еще бы не знать… С каждым днем все темнее и темнее… Молча кивнула головой.
Подавленные, мы возвращались домой. Правда, поэту доктор сказал, что с годами близорукость уменьшится и видеть он будет все лучше и лучше. Но сейчас-то он плохо видит и страшно удручен. Мне очень хотелось ободрить его. Я говорила хорошие слова, а сама думала: я-то знаю, как это страшно! Постоянная, невыносимая пытка, особенно для писателя. Хочешь прочитать, что написала, и не можешь. Письмо пришло, полное интимных пустяков, — его читает посторонний человек. Ответ пишет тоже посторонний, — диктуешь сухие, холодные слова. Чтобы прочесть новую интересную статью — опять надо просить… Если б люди были добрее! Занятые своими делами, они не чувствуют, как важно без просьбы помочь товарищу.
«Дз-з-з-бух!»
Дом подпрыгнул. Я вместе с рукописью скатилась с дивана. Попала прямо в лужу пролившихся чернил. Снаряд разорвался где-то близко. Сегодня под обстрелом наш квадрат!
Утром я несла по лестнице дрова, с грустью думала: «Кончаются! Где-то достанем еще?..» Окно в крыльце задребезжало. Я остановилась у стены. Стенка тоненькая-тоненькая, как листок бумажный. Посмотрела на прекрасную голову Аполлона — сколько в ней вечного покоя и красоты. Михаил Васильевич давно развесил вдоль лестницы гипсовые маски греков. По ним прежде в Академии учили рисовать. Я их очень люблю. В первые дни во время обстрелов мы прятались на крыльце. Гипсовые головы, залитые лунным светом, поражали своей внутренней красотой, мудростью, покоем. Глазами вечности смотрит Аполлон на мир.
Поднялась с вязанкой наверх. Закрыла дверь, хотела положить дрова. Удар! Двери распахнулись. Меня с дровами толкнуло к плите. Удержаться не могла — поленья рассыпались, а по радио: «Артиллерийский обстрел района!»
Постояла в раздумье и принялась складывать в печь дрова. Волновалась ли я? Нет. Было привычное равнодушие. Вчера Вишневский сказал мне: