Ястреб предательски заорал с высоты. Еще в темя, неровен час, клюнет, подумал Гассан. И проорал в ответ:
— А вот и не вылезу, сейид! И не просите!
— Вылезай!
Всадник уселся в седле как следует — и приподнялся в стременах, высматривая Гассанов серый халат среди травы. На запястье поднятой ко лбу руки в ременной петле болталась тонкая ашшаритская плеть. Чуть высовывая, на манер ящерицы, голову поверх высоченных колосков и стеблей пырея, Гассан отважно отозвался:
— А у меня теперь вольная, я сам себе хозяин! Сказал — не вылезу, значит не вылезу!
— Тьфу на тебя, о ущербный разумом! Тебя же за фарсах видно, от кого ты прячешься!
И впрямь, от кого я прячусь, — со вздохом решил юноша и поднялся на ноги. Сейид торжествующе заорал:
— Так вот ты где!!!
И мгновенно поднял коня в галоп.
— Это нечестно!
С жалобным воплем Гассан припустил было прочь — но куда там ему было гоняться по степи с налетавшим, как ветер, сиглави. По широкой дуге сейид обогнал его и резко осадил грызущего мундштук Гюлькара, оттягивая поводья и не давая вскидывающему колени коню встать на дыбы. Пятясь от мотающей головой лошади, Гассан чуть не запнулся о мягкий стланик и, горестно вскрикнув, поднял к лицу ладони:
— Не поеду я без вас в столицу, о сейид! И не просите!
— А что случилось? — справившись, наконец, с разгоряченным сиглави, поинтересовался Тарик.
— Да замучили они меня приглашениями, — опуская голову и мучительно краснея, признался Гассан.
— Куда? — вскинул брови сейид.
Он и впрямь не понимал, куда и зачем. Впрочем, точно также ашшариты не понимали, почему самийа так ни разу и не сорвал цветка красоты юного гуляма. О красоте отрока по столице ходили восторженные рассказы и слагались стихи:
Немало вздохов вызывала и известная история любви Хасана ибн Ахмада. Славный военачальник, рассказывали, не раз предлагал Тарику немыслимые суммы за пленившего его сердце юношу, но самийа каждый раз хладнокровно отказывал своему другу и побратиму. Говорили, что ибн Ахмад в своей страсти дошел до трех тысяч динаров — немыслимой цены за пусть и белокожего, но всего лишь тюрка.
Впрочем, среди поэтов и знатоков красоты мнения разнились. Кто-то воспевал прелесть и гибкость стана смуглых и стройных ханаттани — их горячий нрав и податливость вошли в поговорку. А кто-то превозносил миндалевидные глаза тюркских мальчиков, «слишком узкие для гримировального карандаша», как писал в восторженной касыде знаменитый аль-Халиди.
Прослышав о том, что безумный самийа отпустил свое сокровище на свободу, знать и богатые купцы столицы и вовсе перестали давать Гассану прохода. На рынках и в банях к нему подходили и клали ладони на бедро — читая стихи и делая недвусмысленные намеки. А в домашних покоях в Нахийя Шафи юношу завалили надушенными посланиями с приглашениями на ужины и речные праздники на островах Тиджра.
Краснея до корней волос под куфией, Гассан пояснил:
— Да на свидания…
— Ну и что? — искренне удивился сейид. — Тебе семнадцать лет, когда еще человеку ходить на свидания, как не в твоем возрасте?
— Не с девушками свидания, — конфузясь, выдавил из себя Гассан и закрылся рукавом.
— Тьфу ты пропасть, — в сердцах плюнул Тарик, сообразив наконец, что к чему.
И, вздохнув, сказал:
— Ладно, садись мне за спину… «прекрасный драгоценный камень, лучи которого искрятся»… — и тут же расхохотался.
Гассан, облегченно вздохнув, тоже рассмеялся цитате из аль-Халиди и полез на Гюлькара.
-7-
Царский город
Угу-гу, угу-гу. Горлица сидела, видимо, в ветвях огромного кипариса, затенявшего — вместе с высокими абрикосовыми деревьями — этот угол сада. Далеко за стеной усадьбы раздавались гортанные возгласы — перекликались воины несущей стражу джунгарской сотни.
Тарик, несмотря на просьбы аль-Амина, приказал охранять свою особу не верующим, а дикарям- степнякам. Те стали лагерем на пологом зеленом берегу Сагнаверчая — впрочем, уважительно держась подальше от ворот огромного поместья.
По-видимому, оно ранее принадлежало прежнему наместнику Хорасана, а после перешло к Мубараку аль-Валиду. Во всяком случае, так сказали дрожащие слуги. Часть невольников успела разбежаться, часть переловили арканами и пригнали обратно джунгары, а часть забилась в подземный этаж-сардаб. Видимо, слуги ожидали, что налетчики разграбят господский дом, да и уйдут восвояси. Что ж, Махтуба, вступившая в усадьбу сразу после того, как из нее выскочили последние джунгарские конники, их разочаровала.
Разогнав заниматься делами мужскую прислугу, огромная мамушка принялась осматривать женщин. Прежний хозяин явно был большим лакомкой. Аж четыре берберки — все как одна смуглые красавицы с газельими глазами, — две ятрибки-певицы и три тюрчанки прятались под покрывалами и жалостно таращились на новую домоправительницу. Прежнюю Махтуба предусмотрительно отправила в дальний флигель прислуживать почтенному шейху Рукн ад-Дину. Остальные невольницы явно трудились на кухне и в комнатах: приземистым, широким в талии и в ноздрях женщинам зинджей и сельджучкам с западных окраин — ох Всевышний, ну тоже страх на страхе, кривоногие, плосколицые, — было там самое место.
Прохаживаясь перед женщинами подобно полководцу, Махтуба наставляла глупых, ущербных разумом:
— К сейиду лишний раз не подходить, вопросов не задавать, сиськами не вертеть — все впустую, о дочери греха, господин не охотник до человеческих женщин. Но наш сейид — да умножит его дни Всевышний! — не лежит как собака на сене, так что управляйтесь со своими фарджами, как подскажет вам разум, и да вразумит вас Щедрый и Подающий. В комнаты, где сидит господин, носу не совать. Так же и с садом — надо будет, позовет, не надо — значит и вам туда не надо. Сейид наш — да прибавит ему здоровья Всевышний! — чистоплотен подобно магрибскому коту, и за грязные полотенца, скатерти и одежду велит бить розгами. Так что убереги вас Всевышний, о глупые, ущербные разумом, надеть стираное с грязным, новое со стираным, и зашитое с распущенным. Пищу сейиду, о дочери греха, надлежит подавать по рангу главнокомандующего, по правилам внутренних покоев: на подносе, под покровом, а из кувшинов разрешаются только хурдази, — и на горлышке чтоб повязан был шелк с бахромой! — а среди блюд должна лежать ветвь тамариска…