И тут послышалось:
— Махтуба! Мах-ту-бааа! Матушка, вы где?
И в садовых воротах нарисовалась высокая фигура верхом на сером поджаром коне.
Всаднику ответил истошный женский визг — невольницы кинулись врассыпную, закрываясь кто рукавом, кто подолом, кто краем платка.
— Стоять, о дочери греха! — заорала Махтуба и топнула здоровенной ножищей. — Куда побежали?! Это же ваш новый господин!
Тарик — а это был, конечно же, он — тем временем подъехал поближе. Сиглави цокал по ярко- красной плитке садовых дорожек и мотал мордой, принюхиваясь к гроздьям чайных роз.
Подняв брови, нерегиль с удивлением оглядел череду смуглых животов под задранными подолами. Поверх подолов и рукавов любопытно стреляли карие и черные глаза.
И снова обратился к Махтубе:
— Матушка, к нам напросился на ужин Саид аль-Амин. Великая госпожа послала ему в подарок рабыню, и он горит желанием похвастаться.
— А чтоб ему не пригласить вас, о мой господин, к себе? — возмутилась в ответ мамушка. — Слыханное ли дело, сосунок-ханетта, командующий гвардией без году неделя, он должен почтительно испрашивать разрешения почтить вас своим гостеприимством, а вместо этого он, не прислав подарков, — а кстати о подарках: новая рабыня его, скажу я вам, сейид, явилась тут ко мне с задранным носом в огромном паланкине с откинутыми циновками, ни дать ни взять курица с растопыренными крыльями, и такая вся довольная, как та кошка, а что ей быть недовольной, вся вон уже увешана ожерельями…
— Матушка…
— Ну хорошо, хорошо, старая Махтуба примет молодого наглеца, и примет как подобает, господин может не волноваться, хотя я бы на месте сейида…
— Ма-ту-шка…
— Хорошо, хорошо, небось, не первый десяток лет служим в самых знатных семьях, порядок знаем, тем более что в этот раз господин выбрали дом так уж дом, вот что называется богатство: и сардаб с ручьем и камином есть, и мокрый войлок в спальнях навешен, вода так и льется, и напор хороший, сразу видать, река близко, и пологи над войлоком натянуты, и все хорошего тонкого газа…
— Махтуба!..
— Да, сейид?..
— Для меня — печеные баклажаны и рыба. Я не могу есть мясо каждую ночь, Махтуба, оно слишком тяжелое.
— Как рыба?! Как рыба, сейид?.. Вы что, девушка?! Вы вон целыми днями скачете, целыми днями в заботах, в делах, ни сесть поесть, ни толком воды выпить, мужчине в вашем возрасте еще нужно есть много мяса, красного мяса, для силы днем, силы ночью…
— Махтуба, сегодня на ужин я буду есть рыбу.
И Тарик, потянув звякающий кольцами повод, развернул сиглави.
Уперев руки в боки и мрачно глядя ему вслед, Махтуба сердито ворчала:
— Как это тяжелое? Что это за выдумки — мясо тяжелое? Хорошо, хорошо, если господин не хочет есть на ночь мяса, я зажарю ему цыпленка!..
Угу-гу. Угу-гу. Угу-гу.
В пыльной послеполуденной дреме сад молчал — и только серая маленькая птица время от времени напоминала о себе с кипарисовой ветви. От реки доносились приглушенные расстоянием крики — степняки купали коней в полноводном даже по летнему времени потоке.
Через сад тек ручей. Ему проложили мелкое, облицованное местными желто-зелеными изразцами русло. В кольце высоких самшитовых кустов вода собиралась в пруд — глубокий и, по здешним обычаям, без фонтана.
На широченном и низком, как лежанка, мраморном бортике лежал нерегиль — и, похоже, спал. Корзины — одна с персиками, другая с лепешками, — и блюдо с косточками стояли в изголовье.
— О наставник, похоже, он действительно уснул, — улыбаясь, сказал Гассан старому имаму.
Тарик лежал на боку к ним спиной, почти не шевелясь, — видно было только, как мерно поднимается бок под белой льняной тканью рубашки.
Над глубоким керамическим блюдом вились осы. Содержимое корзин было ощутимо подъедено. Впрочем, Гассан сам то и дело отмахивался от черно-желтых полосатых лакомок пропитанными сладким соком рукавами.
В здешних садах, помимо обычных розово-желтых персиков, росли огромные, с голову человека величиной, желтые с красными бочками гиганты. Сейид особенно любил именно такие: блаженно жмурясь, он обкусывал их один за другим, не обращая внимания на льющийся на грудь липкий сок. А наевшись, ложился у пруда и спал на солнышке, как отяжелевший кот. Потом, ближе к сумеркам, просыпался и переходил в другое место — под старую, высоченную, ветвящуюся уже на высоте человеческого роста черешню. Прислонялся спиной к стволу — и застывал в позе, подобной тем, в которых на рынках садились черные от солнца ханаттийские факиры.
Почтеннейший имам Рукн ад-Дин довольно кивал, слушая Гассана. Говоришь, подолгу сидит, закрыв глаза и положив открытые ладони на колени? Хорошо, видно, он так медитирует, очень хорошо. Он так успокаивается, наш господин.
Это продолжалось уже пятый день. Знойная истома. Налетающий с лугов у подножия Биналуда, пахнущий хмелем ветер. Персиковый сок на ладонях, на запястьях — и на выпуклом животе Сухейи. Легкое головокружение, то ли от здешнего сладкого красного вина, то ли от счастья.
Среди книг в большой библиотеке усадьбы Гассан раскопал одну тоненькую, в неприметном переплете — и с тех пор в голове то и дело звенели невесомые, прозрачные, легко слетающие с языка строки:
В стихах — почтенный наставник сказал ему, что они называются рубаи, — точилось по капле вино. И — как слезы иссякающего фонтана — текла мягкая, задевающая какие-то тонкие струны сердца печаль:
Целуя полуоткрытые, омоченные в сладкой влаге губы девушки, Гассан ласкал спелую полную грудь. Сухейя пьянела от пары глотков и счастливо смеялась, не справляясь с узлом Гассановых шальвар.
А он отрывался от влажного языка и виноградного привкуса и читал ей: