душах тех, кто сего бремени не вынес… На сей неделе третьего дни два сына дворянских, крепких и статных, близнецами рожденные братья, подобрались на рассвете к страже у Молоховских ворот и в спину тех стражников закололи. После же бежали из крепости во вражий стан. Прости Господи их души и воздай им по делам их!»
…В то время как владыка писал эти строки, за десяток верст от крепости, по припорошенной снегом дороге шел странник — старик с согбенной спиной, совсем дряхлый на вид. Однако шагал он на удивление споро, отмеривая версты разбитыми бахилами, опираясь на посох, вырезанный из кривого ствола молодой липки.
Путь его лежал от одного села к другому. Дорожный мех,[79] что висел на веревке, перекинутой через плечо странника, был почти пуст, в нем лежали лишь аккуратно сложенные, совсем старые и затертые, но чисто выстиранные онучи,[80] обвязанные бечевой лапти да завернутая в платок краюха, уже до того черствая, что казалась будто вылепленной из глины. Присаживаясь где-нибудь на пенек либо на поваленный ствол дерева, дабы передохнуть, странник отламывал от краюшки несколько крошек и долго, медленно их жевал, потом собирал в горсть немного снега, лепил снежок и тоже комочками отправлял в рот.
Если бы этого странника мог увидеть защитник Смоленской крепости отрок Александр, он тотчас признал бы в нем того самого инока-отшельника, в избушке которого несколько месяцев назад ел вкусную тюрю с луком, спал на узенькой лежанке… и видел удивительно страшный сон.
Инок-отшельник был в длинном поношенном тулупе, под которым мелькали припорошенные снегом полы его подрясника, схиму он надел поверх бараньей шапки, и концы ее развевались у него спиной. Он шагал, время от времени бросая взгляд на запад, где над черной кромкой леса виднелся алый диск солнца, медленно опускавшегося и уже разлившего вокруг себя холодную сиреневую зарю. На ходу схимник молился, по обыкновению после каждой молитвы повторяя:
— Господи Исусе Христе, прости меня грешного и помилуй!
Старик понимал, что к ночи может и не добраться до цели, до следующей деревни, но его это не пугало. За время скитаний он уже ночевал в чистом поле, разведя костер и пощипывая все ту же окаменевшую краюшку, которой давно пора было закончиться, но от нее почему-то все время оставалось около половины.
В деревнях, куда приходил отшельник, его непременно хоть чем-то, да кормили. И даже если у кого-то была возможность угостить странствующего монаха лишь пареной репой, то все равно, казалось, монах был искренне и премного благодарен. «Квас да репа — жизни скрепа», — в таких случаях откликался старик монастырской поговоркой. Как-то случилось, что странника пустили в жилье, в котором вовсе не было еды. Тогда он тут же отломил большую часть того, что оставалось от его краюхи. Наутро хозяева поразились: как это из небольшого ломтя вышла целая миса тюри, так что досыта наелись и взрослые, и ребята?
А наутро половинка краюшки оказалась такой же, как накануне…
Опасения путника оправдывались. Начало темнеть, алый диск исчез за погруженным в сумрак лесом, на востоке проступили звезды, а деревни впереди все не было видно. В той, где он остановился накануне, предупреждали: следующее селение далеко, лучше заночевать и идти поутру. Однако отец Савватий не хотел терять времени — деревень в округе много, и он взял обет обойти их все, покуда хватит сил… Так и ходил, из конца в конец округи, по смоленским селам, вот уже третий месяц. И покуда не видел никоих плодов своего подвижничества: везде крестьяне, к которым он обращался с одним и тем же призывом, согласно кивали, бабы пускали слезу, мужики сопели в бороды, однако незаметно было, чтобы хоть кто-то да решился…
И все же Савватий шел дальше. День-деньской молился и исполнял свой обет, не думая и даже не вопрошая Бога, добьется ли цели. Цель была перед ним, и он к ней шел. Остальное не имело значения.
Чуть в стороне от дороги ивовые кусты образовали заслон ветру.
Схимник остановился, скинул на землю мех. Найдя высохший куст, наломал веток и сложил костер. Щелкнуло огниво, вспыхнула раскопанная под снегом сухая трава, рыжие языки побежали по веткам — и от костра потянуло теплом.
Савватий развязал мех и вытащил заветную краюху.
— Благослови, Господи, ясти и питье рабу Твоему!
Он не спеша разжевал и проглотил несколько крошек, прислушиваясь к далекому вою. Волков странник видел много раз, зимой они становятся опаснее, однако страх не проникал в душу Савватия. Не это сейчас страшно!
Комочек снега растаял во рту, прохлада, разлившись по телу, прогоняла сон. Спать нельзя: костер погаснет и мороз убьет путника. Вот в деревне он поспит, а сейчас надо просто ждать утра и молиться.
Савватий подбросил сучьев, достал из-под полушубка лестовку[81] и принялся перебирать ее, шепча вечернее правило…
И тут в его опущенную левую руку осторожно ткнулось что-то влажное. Инок поднял голову — в лицо ему смотрели два круглых, светящихся зеленью глаза. Собака?.. Нет, волк! Неужели костра не испугался?
— Ты почто пришел? — укоризненно спросил зверя Савватий. — Что тебе надобно?
Волк поспешно отступил, прихрамывая на заднюю ногу, но потом снова сделал шаг к иноку.
Тот пригляделся. Из лапы косо торчало обломанное древко стрелы.
— Это кто ж тебя? Ну, поди, поди сюда, не бойся.
Ловко, привычным движением опытного военного, отец Савватий отрубил наконечник, пронзивший ногу зверя насквозь, и одним точным рывком вытащил стрелу. Волк взвизгнул, заскулил и попытался было тяпнуть бараний рукав тулупа, но лишь лязгнул в воздухе зубами.
— Не скалься! — вновь укорил странник. — Зазевался, попал под выстрел, стало быть, терпи… Ну-ка, от платка оторву тряпочку да перевяжу. Вот. А мяса у меня нет. Не положено мяса монахам. Хлеба дал бы, но ты ведь не станешь! Ступай себе, ступай, тварь Божья. Что мог, я для тебя сделал.
Зверь вновь сверкнул в размытой светом костра полутьме зеленью глаз — и исчез.
— Татарская, — усмехнулся инок, разглядывая наконечник стрелы. — Литовские татары балуют, скучно им в осаде торчать… Людишки смоленские им не по зубам, так на волков ополчились, экие тати! И старое оружие в ход пошло — пули тратить не велено, за луки взялись. Ладно-ладно, и у нас для вас угощение найдется…
Он вновь принялся молиться и через пару часов, отчего-то будто бы согревшись, едва не задремал. Снова принялся за снег, быстрее заработал пальцами, перебирая лестовку.
Где-то на дороге послышался скрип, заржала лошадь… Показалось? Да нет, едет кто-то! Да и не на одних санях… Тяжело идут — снега-то пока всего ничего. Но это не польский разъезд: поляки верхом ездят. Тогда кто же это среди ночи?
Странник привстал, вглядываясь в темноту. В поле дрожит несколько рыжих пятен. Факелы.
Вот свет показался ближе, ближе заскрипели полозья, и на дороге обозначились трое саней, запряженные на удивление дородными, даже холеными конями, а на санях, за санями, пешком и верхом — человек двадцать в тулупах. Точно не поляки!
— Отче! Отче Савватий! Ты аль не ты у костра-то? Отзовись! — донесся до путника сипловатый голос.
— Я, добрые люди! — схимник не смог скрыть удивления. — А вы кто ж такие будете?
Тот, кто спрашивал, махнул остальным рукой, и пока те останавливали сани и осаживали коней, человек пять почти бегом направились к ивовым кустам и пылавшему возле них костерку. Огонь осветил расплывшиеся в улыбках бородатые лица. Мужики все были разные — лет от двадцати до сорока. Почти все были вооружены: у кого — ножи да луки-саадаки, у кого — топор, у одного старец заметил даже настоящую пистоль, да не нашу, польскую. Привычный взгляд Савватия уловил и острия дротиков-сулиц.
— Не узнаешь, отче?
Широкоплечий высоченный красавец со светло-ржаными кудрями, с заткнутой за пояс рукоятью вверх, словно у заправского казака саблей, сверкнул на диво белозубой улыбкой.
— Узнаю! — улыбнулся в ответ инок. — С месяц прошло, как я в твоей деревне был, людей супротив поляков поднять пытался. Ты тогда один из всех мою сторону принял. Помню, уговаривал, даже трусами