богатыря, Мишеньку, на том пиру да отравили… И склонилася его головушка…
Отец замолчал.
Сыновья в темноте переживали ужасную кончину молодого витязя. Потом старший снова не выдержал:
— А дальше, дальше-то что было?
Отец не отвечал. Через какое-то время раздался его храп. Пришла Евдокия, уложила и укрыла пьяного мужа.
Григорий с Фрицем и Санькой сидели на стене, уминая выданную кашеваром овсяную похлебку. Деревянные миски стояли у друзей на коленях, и они не спеша, со степенностью, которой за эти месяцы научились у мужиков, поглощали белесую жижу, казавшуюся удивительно вкусной. Вкушать надобно медленно, подолгу держа и перекатывая во рту ароматную кашицу — не то пища не насытит, и вскоре вновь будешь голоден, это друзья давно усвоили.
— Слышь, Фриц! — Григорий обращался к другу по-русски, дабы понять их разговор мог и Санька. — Вот ты уж сколько здесь с нами? Почитай, скоро год будет. Во всем стал как мы. Почему ж до сих пор нашей веры не принял? Али не нравится?
Он спросил шутливым тоном, однако его глаза, особенно голубые на фоне темного лица, покрытого ранним загаром и уже почти несмываемой пороховой пылью, были серьезны.
Фриц старательно облизнул ложку, вновь окунул в похлебку и пожал плечами:
— Я про этот думаль, Гриша. Нет, мне нравится. Карашо! Я будет православний.
— А как с Наташкой венчаться станешь, я буду твоим посаженным отцом! — завопил радостно Санька.
— С таким же успехом ты можешь быть и посаженной матерью, — ответил Григорий. — Сам женись сперва.
Фриц и не пытался разобраться в сложностях русского свадебного обряда. Но он улыбнулся, и его сильно исхудавшее лицо словно осветилось. За эти месяцы Майер отпустил бороду, которую, правда, подстригал очень коротко: она, такая же пшенично-рыжеватая, как и его волосы, красиво оттеняла ту же, что у Григория темноту кожи и те же (недаром Санька сказал, что они будто братья!) светлые, ясные глаза.
— Наташа… — пробормотал Фриц задумчиво. — Наташа, Наташа… О! Придумаль!
Неожиданно он поставил на кирпичную кладку миску с остатками похлебки, поднялся, подошел к одному из зубцов стены и вдруг, стремительно размотав привязанную к нему веревку, кинул ее конец в пустоту и сам скользнул по этой веревке вниз.
— Ты что это?! — взвился Григорий. — Куда?
— Куда, куда, — Санька глянул на друга, поражаясь его бестолковости. — За подарком. Чего непонятно-то?
Свесившись между зубцами, друзья увидали, как Фриц достиг основания стены, возле которой с первыми лучами солнца выбрались на свет золотые огоньки мать-и-мачехи. Майер нарвал небольшой букетик, заправил за отворот кафтана, вновь ухватился за веревку и, едва ли не ловчее Саньки, взобрался наверх. Потом вытянул веревку и, с той же улыбкой, помахал рукой нескольким целившимся в него казакам. По зубцу цокнула пуля, издалека донесся выстрел.
— Прифет! Пуля — дура! Все равно никогда не попадай!
Тут казаки одновременно разрядили три или четыре пищали, но все как один, как и предполагал Фриц, дружно промахнулись, даже не попав в стену — пули ушли выше в молоко.
— Они держать пищаль, не как оружий, а как… Гриша, как будет, чем суют в печка?
— Кочерга! — расхохотался Колдырев.
— О, йа! Как кочеригу! Разве можно стреляй, когда так держать оружий?
И Фриц вернулся к прерванному обеду…
Смерть
(1610. Апрель)
Православное крещение Фриц принял через несколько дней. Священник, узнав, что новообращенный родился пятнадцатого августа, заглянул в святцы.
— Августа семнадцатого. Фирс.
— Как? — удивился немец. — Фирс? Совсем похож на мой имя.
— По-гречески это означает «копье, обвитое виноградной лозой»! — сообщил другу полиглот Григорий. — Значит, копье, несущее мир. Нравится?
— Конечно!
Так и стал Фриц в крещении Фирсом Федоровичем. Но Наталья, которую он впервые решился в тот вечер позвать к ним в гости, чтобы скромно отпраздновать свое обращение, призналась, что все равно не сможет звать его иначе, как Фрицем, Фрицушкой…
— Больно уж имя красивое, — покраснев, пояснила девушка. — Фирс тоже красиво, но Фриц еще лучше.
— Да и мне, думаю, уж не переучиться! — заметил Гриша.
— И мне! — подхватил Санька. — Но это ж можно: звать, как зовется. Вон, в деревне у нас баба была — крещена Матроной, а кличут Матрёной, а то чаще Мотрей. Мотря и Мотря. И ничего, батюшка никого не поправлял. Что делать, коли так привыкли?
Санька за эти месяцы сильно вытянулся, и хотя по-прежнему был худ как щепка, выглядел уже повзрослевшим, совсем-таки юношей. Он гордился тем, что его друзья, взрослые мужчины, опытные бойцы, воспринимают его как равного. Однажды он признался в этом Грише и Фрицу, и Колдырев в ответ без тени улыбки сказал:
— А ты и есть нам ровня. Такой же ныне воин, как мы. Я вон, тоже был барчук московский, неколотый да нестреляный, а теперь, считай, старый боец, хоть в стрелецкие головы записывайся… И ты, Саша, — старый боец.
— А што у тебя нет барт, так это не так плёхо! — добавил Фриц. — Алекс будет бистро-бистро вырасти. Барт это…
И он провел рукой по щекам и подбородку.
— Борода? — догадался Санька.
— Да. Барт есть бо-ро-да.
— Ну, барта-то у меня еще долго не будет, — вздохнул мальчик, с завистью глянув на покрытые золотистыми волосами щеки друзей. — Как вырастет, так, небось, и жениться можно.
— А ты уж надумал? — подмигнул ему Григорий.
— Как надумаю, скажу! — неожиданно резко ответил Санька и сердито отвернулся.
Потом Фриц попрекнул друга:
— Зачем ты смеешься над парнем? Он же влюблен. По-настоящему влюблен.
— Ему же, кажись, еще четырнадцати нет! — фыркнул Гриша.
— А ты в четырнадцать лет не был влюблен? — удивился Фриц. — И вообще, раз уж сказал, что он такой же боец, как ты, значит, признавай его во всем таким же.
— Ну… наверное, ты прав… — вздохнул Григорий. — Только боязно немного: мальчишка еще ничего в этом деле не соображает, а любушка его — баба ушлая. Я про Варьку эту немало слыхал. Как бы раньше времени не обучила…
— Если обучить сможет, то это будет уже никак не раньше времени, — с обычной своей философской невозмутимостью возразил Майер. — И потом: почему ты так уверен, что она плохая? Об одиноких вдовах всегда много чего говорят.
Понятно, что этот разговор проходил по-немецки. И Санька только вздрагивал, когда проскальзывало знакомое имя. Сам он о Варе предпочитал не говорить.