жизни обнял женское тело. Варька была почти нагая — тонкая ткань позволяла чувствовать жар и упругость ее тела, и от этого Саньке сделалось совсем не по себе. Какая-то властная сила поднималась из глубины его естества и овладевала плотью.
Рука разжалась, пистоль со стуком упал на пол. В глазах стало темно.
— Ты так говоришь, потому как любишь его. А он убить тебя хотел!
— Не хотел, Сашуля, нет! Он и комара-то прихлопнуть — пять раз подумает. Добрый он… Верно я говорю, Андреюшко?
Она гладила волосы прильнувшего к ней мальчика, краешком платка украдкой стирая с лица кровь.
Андрей поднял пистолет. Подержал, посмотрел. Вот откуда вылетает смерть. И так красиво все устроено. Рукоятка — авантюрин, есть такой камень. И эта чертова машинка сейчас могла его только что убить. Проклятая война! Проклятые ляхи! Проклятый упрямец Шеин с этим проклятым хлыщом Гришкой!
Андрей с отвращением отбросил пистоль на развороченную лежанку. Он изо всех сил хлопнул дверью, но никто будто не обратил на это внимания.
Вода в медном ковшике вновь закипела, и стрельчиха принялась всыпать туда травы, аккуратно помешивая ложкой. Она успела одеться, заплести растрепавшиеся косы и приложить к верхней губе медную монетку, придерживая ее мизинцем.
— Сейчас отваром тебя угощу, Сашечка! Сразу сил-то прибавит. Вижу, ты опять ночь был на страже: вон, глаза как запали… Хоть бы спал иногда.
— Ночи ныне темные, — тихо ответил мальчик. — Поляки-то все никак не угомонятся, а вдруг на новый приступ сподобятся? Не до сна.
Он сидел на табурете, качая ногой в красном сапоге. Стрелецкий кафтан ему выбрали, как и сапоги, самый из мелких, но он все равно болтался, будто надетый на жердочку. С сапогами-то проще — намотал онучи одну на другую, вот оно и впору. А тут ничего не поделаешь — за этот год Санька, хотя и подрос сильно, но худ был, будто щепка.
— Ты мне скажи, коли он еще тебя обидит! — помолчав, проговорил Санька. — Злой он, твой Андреюшко… Вон с пистолем моим баловался, я его глаза видел, — чего при том думал? Но только ежели Андрей Савельич тебе надобен, я его пальцем не трону… Любишь его?
— Сама не знаю.
— А коли не знаешь, поди за меня замуж.
Варвара застыла с чашкой в руке. Она давно видела Санькину горячую, детскую влюбленность. Видела и порой по-доброму подсмеивалась над ним, порой стыдилась этого целомудренного чувства, будто в чем-то обманывала его, будто старалась казаться не такой, какая она на самом деле.
Сегодня, когда Санька обнял ее, когда жарко, почти по-мужски к ней прижался, стрельчиха поняла: мальчишка взрослеет, через какое-то время захочет быть уже не просто ее другом.
— Санюша, ты в уме? — Варвара было расхохоталась, но ее вдруг стали душить слезы. — Ты… Куда ныне жениться? Сам говоришь, вот-вот на приступ могут пойти — может, нас и в живых-то никого не останется…
Мальчик очень серьезно глянул ей в глаза:
— Старец святой, что ныне с шишами в лесах живет, год назад меня отмолил. Сказал, что я жив буду и долго проживу.
Тем же платком, которым она потихоньку вытирала кровь, Варя промокнула выступившие на глазах слезы. Налила отвару в чашки, отломила половину овсяной лепешки, испеченной из того самого овса, что принес ей день назад Санька, урезав свою, и без того невеликую стрелецкую долю.
— Я сыт, — он спокойно, по-мужски, отодвинул хлебец. — Правда, сыт.
Но теперь рассердилась она. Уперла руки в бока и, грозно сведя свои смоляные брови, воскликнула:
— Ах, так! Замуж зовешь, а сам из рук моих хлеб взять брезгуешь? Ну-ка ешь, коли угощаю! На что мне муж, коего и в кафтане-то не видно?
Санька не обиделся. Деловито отломил кусочек, надкусил, прихлебывая отвар.
— Ой, объеденье! До чего ж ты, Варя, искусна: из горстки трав такое угощение состряпала…
— А не боишься пить? — она лукаво выстрелила в него глазами.
— Боюсь? Чего это?
— Так ведь меня ж ведьмой называют. А ну как это — зелье приворотное?
Мальчик только пожал плечами, продолжая наслаждаться отваром.
— А хоть бы и зелье! Меня привораживать не надо, я ж и так люблю тебя.
Она вздохнула, хотела было привычно потрепать его по щеке, но отвела руку.
— Такие слова, Саша, просто так не говорят.
— А я и не просто так. Мне ныне уже четырнадцать сравнялось.
Санька произнес это с особенной силой, тем же, уже не детским, не высоким голосом. И тепло коснулось Варькиного сердца, как прохладная рука долгожданного дождика — высохшей листвы. Она улыбнулась, отчего только виднее стал маленький кровоподтек на верхней губе.
— А поглядим! Годик-то у нас еще есть, а, Саш?[95] Ешь лепешку, ешь. Вишь, я себе ровно половину оставила, будто мы с тобой и впрямь — жених да невеста.
Против воли она любовалась мальчиком — его загорелым, заострившимся за последние месяцы, будто процарапанным на медной пластине лицом, золотом упавших на плечи волос, серыми, будто стальными глазами, ставшими теперь такими острыми, такими твердыми, как…
Как у кого же? Пожалуй что, как у воеводы! Последний раз Варька видела Шеина с месяц назад, когда стояла на литургии в соборе, и Михайло Борисович прошел мимо нее, подходя ближе к алтарю. Такой же исхудавший, как все смоляне, потемневший, словно черная тень, что легла на его лицо в тот пасхальный день, да так там и осталась. Глянул и отвел взгляд, а она замерла, пораженная отрешенностью и одновременно твердостью его взгляда.
Глаза у Шеина были карие, у Саньки то словно голубые, а то вдруг — странные, серые, словно чищенная сталь, а взгляд — один.
— Саша! — она тоже отпила ароматного отвара и съела кусочек лепешки. — Саш, а что Гриша-то?
— А что Гриша? — словно не понял мальчик.
— Не полегчало ли ему?
Санька криво усмехнулся:
— Ему никакое зелье не поможет.
Рука, державшая чашку, дрогнула, так что отвар капнул на алое сукно кафтана. Он нахмурился, но не из-за своей оплошности.
— Гриша смерти ищет, — тихо и твердо произнес мальчик.
— Господи Иисусе! Что ты говоришь? Грех-то какой! Как это — смерти ищет?!
— А как ее на войне ищут? Куда б мы ни ходили — в разведку ль, либо на перехват обоза, либо с шишами на встречу, он всюду, как приметят нас поляки, сам к ним рвется, норовит им наибольший урон нанести, но так, чтоб при этом его самого убили. Прямо под пули лезет.
Варя перекрестилась на божницу. И только тут заметила, что не повесила на место распятие. Взяла, поцеловала и вздрогнула, увидав каплю свежей крови на пронзенной гвоздем ноге Спасителя. Тут же поняла — это ее кровь, разбитая губа вновь слегка кровоточила. Но все равно, стало страшно.
— Он вообще будто уже не здесь. Никогда не улыбается, не смеется, лишнего слова не скажет. Мы говорить с ним пытались — что я, что Фриц, так слова — словно в воду… Не живется ему. Не можется.
Он допил отвар, встал, перекрестясь на образа, и шагнул было к двери. Однако его слегка повело, будто не туда поставил ногу. Сказалась усталость сразу двух бессонных ночей. Чтоб не обижать его, Варя сделала вид, что этого не заметила, но догнала парнишку у порога и взяла за руку:
— Куда ж ты, Саша? Побыл бы еще.
— Да надобно снова в дозор. Третья ночь тоже наша с Фрицем, а завтра нас сменят.
— Так до ночи ведь еще часа три. Не то, что темнеть, — еще и смеркаться не начало. Летом поздно