платком щекой. Тот приложил ладонь к опухшей щеке и отвернулся. Николай, ковыряя носком сапога снег, исподлобья посмотрел на меня.
— Чего же вы? — поторопил полицейский.
Стоявший позади всех мужик в старом дубленом полушубке вдруг рванулся к саням. Проворно схватил мешок, крикнул:
— Не смей больше никто, я сам… один! Переносив мешки, он выжидательно застыл перед полицейским. Тот достал из кармана галифе пачку сигарет. Посчитал их, одну заложил себе за ухо, вторую закурил, остальные протянул мужику.
— Благодарствую!
Полицейский всмотрелся в него.
— Тебя Сашком зовут? Ты при Советах грабарем работал?
— Точно так, — пряча в полушубок сигареты, ответил тот. — На собственной лошадке извозничал. Теперь тоже можно было бы на ней подзаработать, да красные лошадку захватили. Обезлошадел я.
— Чего врать-то, что красные взяли. Сам же сказывал, что немец отобрал, — вмешался длинноусый мужчина.
— Сашко, иди к нам, в полицию. И лошадь будет, и кое-что еще, — посулил полицейский и, куражась, продолжал. — Встал бы из могилы мой батька да поглядел на меня…. Кем я был? А кем стал! Возрадовался бы старик.
— А разве он умер? — спросил мужчина с перевязанной щекой.
Полицейский со злобой посмотрел на него:
— Его большевики сгноили на Соловках. Поди слышал, что он в председателя сельсовета стрелял?
— Слышал я такое, — вздохнул мужик.
— Жаль, не попал… Но ничего, я за него посчитаюсь. Весной в село съезжу и всех его врагов до третьего колена порешу!.. А ты что, из нашего села?
— Нет, я из Куцой Долины. Жена из вашего. Хромченко знали?
— Голодранцев Хромченковых? Батрачили у отца. Ленивые были, работали из-под палки.
Мужик потер ладонью повязку, страдальчески поморщился.
Полицейский повернулся к Сашке, сказал:
— Ты поступай в полицию, а то опоздаешь. Немцы-то скоро разобьют красных и айда к себе в Германию. Украина самостийной станет, свободной. Вот тогда править ею будем мы, ее настоящие хозяева. Евреев, поляков и русских изгоним к чертовой бабушке. Эх, времечко-то настанет, не жизнь, а малина! Торопись, Сашко, пока место есть. Я похлопотать могу за тебя. Потом спасибо скажешь. Полицейский покровительственно хлопнул его по плечу, выплюнул сигарету:
— Жить будешь на широкую ногу, приоденешься, хороший паек получишь. Я за первый месяц работы в полиции на десять кил поправился.
— Вот это да!.. — восторженно воскликнул Сашка, и его глаза загорелись от зависти.
— Я до войны свинью выкармливал, так она, проклятая, больше пяти кил за месяц не набирала, — с серьезным видом отозвался длинноусый.
— На советских харчах много не наберешь, — не уловив насмешки, сказал полицейский и пошел в помещение мельницы.
— Ну и дубина! А морда-то вон какая, не от эрзацев, понимаешь, — отечественный продукт эта безрогая скотина потребляла…
Мужчина с перевязанной щекой говорил тихо, посматривал на мельницу:
— Помню его отца. Мироед из мироедов. Жадюга, тупой был, с батраков три шкуры драл, но ни одной службы в церкви не пропускал, выказывал себя набожным. Распутничал… страх божий. Жену в гроб загнал побоями… Двое сынов у него было, этот — старший. В полиции на хорошем счету. Говорят, начальство им не нахвалится, ну а он и выслуживается, из кожи лезет.
Говоривший сочно сплюнул и растер плевок сапогом.
— Ты бы поосторожнее, донесут ему, горя не оберешься, — тихо предостерег длинноусый и кивнул на Сашку.
Тот услышал, злорадно улыбнулся:
— Брешете вы все на хорошего человека, большевистскую пропаганду разводите.
Обвел всех взглядом и пригрозил:
— Выйдет — все ему скажу…
Николай вдруг резко шагнул к нему, громко, чтобы все слышали, заверил:
— Если выдашь — утром не проснешься.
— Как это «не проснусь»? Чего мелешь-то?
— Дымоход завалится, угоришь от дыма. Ясно?
Взгляд у Николая был решительным, голос звучал грозно, и Сашка испуганно попятился.
— Такие случаи бывают, — громко проговорил длинноусый мужчина, поправляя шапку, словно проверил: на месте ли спрятанная листовка.
— Да, бывают, — подхватили остальные, одобрительно подмигивая Николаю.
— Я… я пошутил, — замахал руками Сашка и, увидев выходившего полицая, скрылся за спинами мужиков. Полицай уехал, я увлек Николая за собой. Друг все еще был вне себя от гнева: глаза сощурены, губы плотно сжаты, на щеках играли желваки.
— Так нельзя, Коля, — осуждающе сказал я, — это…
— Хватит! Сам знаю, что можно, а чего нельзя… Только и слышишь: этого не делай, того не смей… Когда это кончится?
Николай говорил раздраженно и зло. Ничего подобного по отношению ко мне он раньше не позволял. Я обиделся. Долго шли молча. Николай заговорил первым.
— Прости, Борь, погорячился… Взрослые говорят, что это от нервов.
— А мы не взрослые? — еще сердясь, спросил я.
— Конечно, взрослые, — Николай смущенно улыбнулся. — Знаешь, Борь, а мне иногда еще хочется в палочки-стукалочки поиграть. Подурить хочется, озорство из меня так и прет…
Я смотрел на друга и думал: прав он, обокрала нас война, лишила привычного уклада жизни, поставила перед нами, молодыми и неопытными, такие задачи, которые многие, даже умудренные большим жизненным опытом, не могли решить.
— Не обижайся, Борь, а? — попросил Николай, глядя мне в глаза. Такое никогда не повторится. Честное слово, ни-ког-да! — Как-то я вычитал, — продолжал он, — любить — значит, делать добро. Это, наверное, правильно. Если человек по-настоящему любит свою Родину, то он стремится делать ей добро. Так, видимо, бывает и в отношениях между людьми. Любовь должна быть… ну как тебе сказать? Активная… что-ли…
Я не видел повода к такой резкой перемене темы разговора, и Николай заметил мое удивление.
— Чего глаза таращишь? — спросил он и, не ожидая ответа, продолжал рассуждать: — Если кто-то говорит, что любит Родину-мать, то он должен доказывать эту любовь делом. А разве полицай любит Украину, желает ей добра? Он хочет от нее заполучить кусок послаще, а судьба Родины его не волнует. Шкура он последняя, если к врагам в услужение пошел. Любовь — чувство чистое, бескорыстное… Правильно я говорю?
— Согласен, — живо отозвался я.
Николай хлопнул меня по плечу и, распрощавшись, мы разошлись по домам, но я еще долго был под впечатлением разговора с другом.
Вообще Николай не любил высокопарных фраз, патетики. Характер у него был более ровный, чем, скажем, у большинства наших ребят. Помимо других причин меня с ним сближало и то, что мы писали стихи. Иногда читали друг другу свои наивные сочинения, и я еще тогда заметил, что стихи его носили характер, так сказать, философско-созерцательный, с нотками грусти, без восклицательных знаков. Хотя, конечно, иногда он увлеченно и страстно рассказывал о чем-либо, мог горячо спорить. Николай был любознательным парнем. Задавать вопросы он не стеснялся. Однажды я неосмотрительно брякнул где-то схваченную фразу, что дурак спрашивает чаще любопытного: любопытный чего-то не знает, а дурак ничего не знает. Я хотел