не без усилий нес ее в массивную двуспальную кровать. Потом я раздевал ее и ласкал каждый сантиметр ее роскошного тела, до тех пор пока в ней не вспыхивало желание — как будто медведица выходила из берлоги после долгой спячки. Ее пробивала крупная дрожь, и она открывалась передо мной, словно дверь в волшебную страну. Когда я входил в нее, на ее лице отображались только удовольствие, только радость, без тени стыда. Я стал зависимым от ее радости — как и от ее смеха.
С Моной все было необычно.
Когда мне нужно было на целых полгода уехать с министром в Кейптаун, она сказала:
— Я должна кое о чем тебя предупредить.
— Что?
— В Кейптауне можешь делать что хочешь.
— О чем ты?
Мона отвела взгляд в сторону:
— Леммер, я не смогу…
— Чего не сможешь?
— Не смогу прожить без секса полгода.
— Я буду приезжать к тебе.
Она возразила: это не то. Если я с кем-нибудь познакомлюсь в Кейптауне, все нормально. Только она ничего не хочет знать. Через полгода я вернулся и приехал к ней. Она не возражала против продолжения отношений. Когда я уезжал, она не закатывала сцен. Но и не обещала хранить мне верность. Тем более когда я так далеко.
— Почему?
— Есть мужчины, против которых я не могу устоять.
— Что за мужчины?
— Похожие на тебя.
— У тебя кто-то есть?
Она не ответила.
— Поехали со мной в Кейптаун!
— Мой дом здесь. Вот здесь.
В течение девяти лет она была моей походно-полевой женой. Моей тихой гаванью в Претории. Мы никогда не ссорились. Никогда не говорили о тех шести месяцах, когда мы не виделись. Потом я получил большое выходное пособие и понял, что должен вернуться в Кейптаун, в Си-Пойнт. Я должен был вернуться туда и разобраться в самом себе.
Я снова попросил Мону:
— Поехали со мной!
Она снова отказалась.
Через три года после того, как я ее бросил, она мне позвонила. Тогда обо мне трубили все газеты. На следующий день мне должны были вынести приговор. Она сказала:
— Теперь ты знаешь.
— Что я теперь знаю?
— Какой тип мужчин я имела в виду.
Я рассказал Эмме, почему ушел с государственной службы.
— В 1998 году начальство объявило о намерении «устранить расовый перекос», то есть увеличить численность чернокожих телохранителей. Нам предложили выбирать: солидное выходное пособие или перевод неизвестно куда. Я предпочел уйти.
Купил себе квартиру в многоквартирном доме в Си-Пойнте, между Форт-стрит и Марин-стрит, всего в километре от того квартала, где я вырос.
Я искал отца, но так и не нашел его. Никто не знал, куда он уехал. Мастерская «Форда» по-прежнему была на месте, под той же вывеской. Но владельцы были новые. Вообще в Си-Пойнте появилось много новых людей. Итальянцы уехали, как и греки. Из евреев остались одни старухи — они сидели на набережной поодиночке или группками и ждали, когда к ним в гости приедут дети. Теперь в Си-Пойнте жили нигерийцы и сомалийцы, русские и румыны, боснийцы, китайцы, иракцы. Новые племена, в которые я не входил.
Я устроился инструктором по карате в клубе здоровья в Гринпойнте. По утрам учил самозащите англичанок и женщин-африканеров; днем занимался по правилам Японской ассоциации карате с детьми, южноафриканцами и представителями всех прочих племен Си-Пойнта. Так я прожил почти два года. У меня была работа. В зале ученицы-женщины называли меня Леммер, а детишки — сэнсэй. Я не был счастлив, но не был и несчастен. Постепенно я начал кое-что замечать. У меня появились новые цели в жизни. Впервые за тринадцать лет я принадлежал сам себе. Стал обычным человеком. Таким, как все.
Я видел нуворишей. Отмечал растущую тягу людей к потребительству. Стремление купить ту или иную вещь не просто потому, что она модная, но и «потому, что я могу себе это позволить». Я наблюдал одинаковые черты у всех — белых, черных, коричневых. Что крылось за их желанием окружить себя стеной новых вещей — стремление отгородиться от прошлого или от настоящего?
Но больше всего потряс меня настоящий взрыв насилия в большом городе, стремление «брать, что хочется» и вызов: «Не стой у меня на пути». Сначала я заметил, что ездить стало намного опаснее. Я видел совершенно безбашенных водителей. Поражался отсутствию вежливости, милосердия, духа коллективизма. И всплеску беззакония. Как будто правила вдруг отменили. Или, скорее, будто правила писаны не для всех. Многие проезжают перекресток на красный свет. Еле тащатся в крайнем правом ряду или, наоборот, обгоняют слева.[7] Разговор по мобильнику без гарнитуры на скоростных трассах — и вызывающие взгляды: «Попробуй скажи мне хоть что-нибудь!» Как будто наша страна превратилась в такое место, где можно делать все, что хочешь, и брать все, что только можно, прежде, чем все покатится в тартарары. Или прежде, чем все приберет к рукам кто-то другой.
И еще постоянные стоны, и жалобы, и скрежет зубовный. Все несчастны, независимо от цвета кожи, расы и вероисповедания. Все недовольны правительством, друг другом, самими собой. Все тычут пальцами в других, обвиняют, жалуются.
Я просто диву давался. Русские, румыны и боснийцы, забирая детей вечером после занятий карате, восхищенно восклицали: «Какая чудесная страна! Настоящая земля обетованная, где реки текут молоком и медом!»
А южноафриканцы были всем недовольны, несмотря на то что ездили на дорогих машинах, жили в больших домах, любовались красивейшими видами, питались в ресторанах, покупали большие плоские телевизоры и одежду от ведущих кутюрье. Я не встретил ни одного человека, довольного жизнью. Все поголовно были несчастны, причем всегда в их несчастьях были виноваты другие.
Белые были недовольны политикой ликвидации последствий расовой дискриминации и коррупцией, но они забыли, что целых пятьдесят или шестьдесят лет процветали именно благодаря им. Черные во всем обвиняли апартеид. Но ведь прошло уже шесть лет с тех пор, как апартеид пал.
И еще на меня очень давило одиночество. По вечерам я гулял по коридорам своего многоквартирного дома, видел, как разносчик пиццы доставлял разноцветные коробки одиноким толстым женщинам. Они опасливо приоткрывали двери, а потом поедали пиццу в одиночестве, наслаждаясь обществом друзей из телевизора. Или Интернета. Утром какая-нибудь ученица иногда угощала меня кофе и рассказывала, как она несчастна в браке. Иногда мое одиночество становилось таким невыносимым, что я шел им навстречу и удовлетворял их нужды. Но после этого они переставали ходить на занятия. Тогда я сформулировал для себя закон Леммера о матерях-одиночках.
Я знал: что-то неизбежно случится. Понимал не рассудком, просто смутно предчувствовал. Большой город систематически высасывает тебя, меняет, мнет и полирует, и ты становишься таким же, как все. Одиноким, агрессивным эгоистом. Кроме того, начинаешь сознавать, что внутри тебя запрятано много темного и злого. Просто зло дремало внутри тебя много лет, потому что ты сознательно подавлял недостатки. Я не занимался самоанализом, просто чувствовал постоянно давящее на меня напряжение, ощущал растущее беспокойство. Можно сказать, я заранее предчувствовал беду.
Эмма, ты, наверное, думаешь, что я пытаюсь все обосновать логически. Нет, я не пытаюсь оправдаться. Что сделано, то сделано; я убил человека, и от этого никуда не деться. Я сидел перед своим