прямо в толпу и, бесстрашно смешавшись с ней, воскликнул:
— Вы что, обалдели, ребята? Не валяйте дурака. Таким манером вы ничего не добьетесь. Приступайте к работе, молодцы! Боцманмат, установите трап! Вот так, ну, а теперь наверх, орлы, ходом, ходом!
Его смелое, непринужденное поведение, подчеркивавшее, что у матросов он не усматривает никаких поползновений к мятежу, подействовало на них магически. Они разбежались по своим местам, как было приказано, и удовлетворились тем, что весь остаток ночи метали громы и молнии, проклиная капитана, и, напротив того, превозносили до небес чуть не каждую блестящую пуговицу на сюртуке Шалого Джека.
Капитан Кларет в момент беспорядков спокойно дремал в своей каюте, и утихомирить их удалось так быстро, что он узнал о происшедшем только из сделанного ему рапорта. По кораблю потом бродили слухи, что он разбранил Шалого Джека за то, что он сделал. Он утверждал, что надо было немедленно вызвать морскую пехоту и атаковать «бунтовщиков». Но, если даже то, что говорили о капитане, и соответствовало действительности, он тем не менее сделал вид, что ничего не заметил, и не пытался изобличить и наказать зачинщиков. Это было по меньшей мере благоразумно, но бывают времена, когда даже самый могущественный правитель должен смотреть сквозь пальцы на нарушения, дабы сохранить незыблемость законов на будущее время. И нужно приложить великие старания, чтобы своевременно принятыми мерами предотвратить несомненные бунтарские действия и таким образом не дать людям осознать, что они перешли дозволенные пределы и потому очертя голову предаются неистовству ничем не сдерживаемого мятежа.
Поэтому-то, Шалый Джек, вы поступили правильно, и никто не смог бы справиться с этим делом лучше вас. Вашей хитрой простоватостью, добродушной отвагой и непринужденностью поведения, как будто ничего решительно не случилось, вы, может быть, подавили в зародыше весьма серьезное дело и не дали американскому флоту покрыться позором восстания, рожденного бакенбардами, мыльной пеной и бритвами. Подумайте только, что бы было, если бы будущим историкам пришлось отвести длинную главу
И тут читателю предоставляется обильный материал для размышлений на тему, как события весьма значительные в нашем военно-морском мире могут проистечь от самых незначительнейших пустяков. Но тема эта старая, мы оставляем ее в стороне и идем дальше.
На следующее утро, хотя это не был день бритья, было замечено, что парикмахеры с батарейной палубы открыли свои заведения, фитильные кадки их уже установлены и бритвы наготове. Взбив кисточками пышную пену в оловянных кружках, они стояли и посматривали на проходящую толпу матросов, молчаливо призывая их зайти и отдаться им в руки. В добавление к своим обычным инструментам они время от времени размахивали огромными ножницами для стрижки овец на предмет наглядного напоминания об эдикте, которому под страхом великих неприятностей надлежало подчиниться.
Несколько часов матросы прогуливались взад и вперед по палубе не в слишком хорошем настроении, давая клятву не пожертвовать ни одним волоском. Они уже заранее клеймили позором малодушного, который унизился бы до подчинения приказу. Но привычка к дисциплине действует магически: не прошло много времени, как на фитильную кадку забрался старик из баковых. Цирульник, прозванный матросами Синекожий из-за того, что он бесперечь скоблил себе физиономию бритвой, с лукавой ухмылкой ухватился за его длинную бороду, одним беспощадным взмахом отхватил ее и швырнул через плечо в порт. Этот баковый был в дальнейшем известен под знаменательным прозвищем — в основном соответствующим той укоризненной кличке, коей древние греки наградили афинянина [459], впервые во времена Александра, до которого никто из греков не расставался со своей бородой, согласившегося лишиться оной. Но несмотря на все презрение, обрушившееся на нашего бакового, благоразумному примеру его последовали многие, и вскоре у парикмахеров работы оказалось более чем достаточно.
Печальное зрелище, исторгнувшее бы слезы из любого смертного, за исключением парикмахера или татарина! Бороды трехлетней выдержки;
Мой благородный старшина Джек Чейс негодовал. Даже все особые милости, которыми он пользовался у капитана Кларета, и полнейшее прощение дезертирства в перуанский флот, которое ему было даровано, не могли сдержать излияния его чувств. Но когда он немного остывал, Джек обретал способность здраво мыслить, так что наконец он понял, что лучше всего сдаться.
У него чуть не брызнули слезы из глаз, когда он пошел к брадобрею. Печально усевшись на фитильную кадку, он искоса взглянул на мастера, который уже звякал ножницами, готовясь приступить к делу, и сказал:
— Друг мой, надеюсь, ножницы твои освящены. Да не прикоснутся они к этой бороде, если ты не опустил их в святую воду; бороды — вещь священная, цирюльник. Неужто ты не сочувствуешь бородам, друг мой? Подумай. — И с этими словами он печально положил на руку свою щеку, окрашенную в глубокий коричневый цвет. — Два лета уже прошло с тех пор, как снят был урожай с моего подбородка. Я был тогда в Латинской Америке, в Кокимбо [461], и когда землепашец производил свои осенние посевы в Ла-Вега, я начал отращивать эту благословенную бороду, а когда виноградари подрезали лозы в виноградниках, я впервые подправил ее под звуки флейты. Ах, брадобрей, брадобрей, неужто у тебя нет жалости? Бороду эту ласкала белоснежная рука прелестной Томаситы де Томбес, величайшей кастильской красавицы из Нижнего Перу. Вдумайся хоть в
Дальше продолжать благородный Джек был не в силах. Его покинула живость, которую сообщило ему на миг его одушевление; гордая голова его поникла на грудь, а его длинная печальная борода почти коснулась палубы.
— О, влачите ваши бороды в печали и позоре, команда «Неверсинка»! — вздохнул Джек. — Цирюльник, придвинься ко мне и скажи, мой друг, получил ли ты вперед отпущение грехов за то деяние, которое ты намереваешься совершить. Не получал? Тогда, брадобрей, это отпущение дам тебе я. Виноват не ты, а другой. И хотя ты собираешься лишить меня внешнего признака моего мужества, все же, стригач, я от души прощаю тебя; опустись же на колени, парикмахер, опустись, чтобы я мог благословить тебя во знамение того, что я не таю по отношению к тебе ни малейшей злобы!
И когда этот парикмахер, единственное чувствительное существо во всем их отродье, встал на колени и получил отпущение, а затем и благословение, Джек предал бороду свою в его руки, после чего тот, срезав ее со вздохом, высоко ее поднял и, пародируя объявления боцманматов, воскликнул:
— Эй, слышите вы все на палубе? Вот борода несравненного Джека Чейса, благородного старшины
