институт – я это слышал столько раз с таким нравоучительным подтекстом, что вполне мог бы возненавидеть легендарного дядю как вечный пример и укор, но я все-таки почему-то предпочел им гордиться. Хотя папа, казалось бы, делал все для возбуждения моей неприязни. Дядя Изя никогда не дрался. Дядя Изя никогда не забирался через забор на лесопилку. Дядя Изя никогда не прогуливал уроки. Дядя Изя никогда не рвал штаны, не курил, не грубил и не ругался, он всегда мыл за собой посуду и убирал постель – застилал байковой дерюжкой кованую складную койку, которую я от него унаследовал. Сами стены нашего щитового домика, зимою промерзавшего до серебрящейся морозной пыли, дышали дядей Изей, – удивительно даже, что папа сохранил лишь одну, вернее, две его школьные реликвии: тетрадку, сшитую весьма суровыми нитками из нарезанной на порции занозистой газеты «Правда» за 1943 год (зато я понял, почему на моих тетрадках написано, то СШЫТОК, то ЗОШИТ), в которой дядя Изя учился писать между строк, и скобленую палочку, к которой не менее суровыми нитками было примотано зачуханное перышко. Нитки все еще лоснились от дяди Изиных усердных пальчиков.

Я тоже пробовал писать этим перышком по газете, но оно так зверски цеплялось за прессованные занозы, чернила так слезливо расплывались (а у дяди Изи и чернила, изготовленные из шариков крушины, отливали какой-то епископской фиолетовой чернью), что я зауважал дядю Изю раз и навсегда. Моего бы терпения никогда не достало на то, чтобы выполнять подобные домашки на неизменные пятерки.

Дядя Изя более чем оправдал мифологический генотип, заложенный в его фамилию, – Шапиро. В далекие, хотя и относительно средние века в немецком городе Шпайер пламенные христиане заперли в синагоге и сожгли две тысячи евреев без разбора пола, но не возраста: добрые католики были настолько добры, что младенцев, еще не успевших закоснеть в богомерзости, прежде крещения огнем изъяли у родителей и раздали по еврейским семьям в другие города, где все приемыши и обрели одно на всех корпоративное имя Шапиро, восходящее к имени города их сожженных отцов и матерей.

Есть, впрочем, и другая версия: имя Шапиро происходит от слова «сапфир», как древние евреи называли всякий по-особенному твердый камень, – и дядя Изя в своей судьбе соединил оба эти начала – как бездомность, так и твердокаменность. Специфическую еврейскую твердокаменность – никогда не нарываться и никогда не сдаваться.

Распределили дядю Изю прорабом в поселок Медвежий Кут, куда он отправился уже вдвоем с тетей Раей, а потом его перебрасывали по всей карте из Медвежьего Кута в Усть-Кут, затем в Октябрьск, Ноябрьск, Восьмимартовск, Нижневартовск, и после каждой переброски он оказывался на ступеньку выше, но неизменно чьим-то заместителем и никогда главным, который, в полном соответствии с компенсаторным еврейским каноном, ничего не понимал в том деле, которым руководил, а потому без дяди Изи не мог ступить ни шагу. За что и преследовал его интригами, но всегда безуспешно.

«Ищи меня, ищи меня, ищи меня по карте», – то и дело начинал захлебываться оптимизмом неведомый баритон по радио, и я всякий раз при этом вспоминал дядю Изю. Отыскать его было практически невозможно – стоило тебе запомнить какой-нибудь Ленинакан, как он уже оказывался где-нибудь в Ленинабаде, – неизменной оставалась только должность – зам.

* * *

Но наконец-то дядю Изю перевели в Москву, в главк. Наконец-то он дослужился до московского зама, не знаю только чьего. После всех медвежьих углов и кутов их с тетей Раей и сыном Левой поселили опять-таки в Медведкове. С тех пор примерно я и начал у них бывать, обычно чтобы пересидеть два-три часа перед ночным поездом и не обидеть радушных родственников, если до них дойдет, что я был в Москве и не заехал.

Добирался до них я всегда затемно. Автобус от метро, безнадежно завывая на поворотах, подолгу плутал среди совершенно одинаковых бетонных коробок, испещренных безжалостно горящими прямоугольниками окон (Москва слезам не верит, неизменно вспоминалось мне), покуда я вновь не убеждался, что у меня нет ни малейшей возможности распознать свою остановку. Спрашивать улицу Холодцова было заведомо бесполезно – тут каждому дай бог было самому разыскать свой кут. Оставалось мучительно вглядываться во тьму, тоскливо поглядывая на редеющих пассажиров, которые с горем пополам каким-то чудом все-таки догадывались, где им нужно сходить...

Однако в конце концов я тоже разработал собственный метод: нужно было не просто вглядываться во тьму, размеченную горящими окнами, но еще и следить за уровнем собственной тревоги. Кажется, проехал, кажется, проехал, все громче и неотступнее повторяла она, и в тот миг, когда страх переходил в отчаяние, – все, точно проехал! – вот в этот миг и следовало выходить. Тогда слева оказывался пустырь, а справа пространство, уходящее в непроглядные дали, и нужно было, нашаркивая ногой кочки и выбоины, ковылять в сторону пустыря. И когда, пересекая его наискось, ноги нащупывали сварную лесенку, переброшенную через не то водопровод, не то газопровод, так за многие годы и не захороненный под землю, – тогда ты уже знал, что сейчас перед тобою выстроятся пять блочных девятиэтажек, и пятая из них – дяди Изина.

Не знаю, что в данном случае символизировала цифра пять – любимую Изину отметку или порочащий номер в анкете, – но дядя Изя прекрасно сжился и с тем, и с другим. Их двухкомнатная квартира дышала приятием жизни, умиротворением, вдохнуть которого я более всего и стремился, – того бальзама, которого мне более всего и недоставало. Подобно Антею, я должен был время от времени набираться сил, припадая к груди маленького человека, способного довольствоваться бесконечно малым, – чтобы зависть сменилась состраданием к нему, неспособному даже заметить свою мизерность. А потому, лишь только я переступал порог дяди Изиного дома, как начинал чувствовать себя счастливцем, баловнем судьбы.

Из сверкающей высокомерной столицы я вдруг снова попадал в леспромхоз, в квартиру рядового леспромхозовского аристократа – полированная дээспэшная мебель, хрусталь – даже не знаю, кто кому навязал этот стандарт от Москвы до самых до окраин – Москва окраинам или окраины Москве. Дядя Изя по всем просторам нашей карты возил с собою свой леспромхоз, равно как тетя Рая свою Шепетов-ку: нигде больше я не едал таких варений, тушений, печений с корицей, сладковатого куриного борща и кисло- сладкого жаркого с соусом из черного хлеба и вишневого варенья. Да и внешнее впечатление от тети Раи было – провинциальная еврейская учительница русского языка.

– Как дядя Мотя? – почтительно спрашивал дядя Изя, хотя и я давно общался с папой главным образом путем переписки.

И все-таки мне стоило серьезных усилий отбиться от тети Раиных баночек-скляночек, которые она пыталась пропихнуть в мою сумку – для папы. Когда-нибудь же он приедет в Ленинград! А если даже меня там не будет, папе все передаст моя жена...

Они ухитрились показаться мне милыми старичками уже в самый первый день нашего знакомства, хотя я сейчас существенно старше, чем они тогда, но даже и не помышляю числить себя старичком, – мое поколение слишком серьезно восприняло песенную заповедь: главное, ребята, сердцем не стареть... Не стареть, не набираться ума, то есть ответственности.

Дядя Изя же, кажется, набрался ума уже в те дни, когда тетка в царапучей железнодорожной шинели среди военного столпотворения сопровождала его в качестве не слишком ценного багажа из Горького в Киров. Когда я впервые увидел его в Медведкове, я прямо обомлел – гном, лесовичок!.. Носик бульбочкой, кругленькие щечки, редеющие морковные кудерьки, мягкие и легкие, словно у младенца, начавшего лысеть, еще не успевши как следует обрасти. Даже и впоследствии, когда он поседел из цвета морковного сока в цвет серебристого апельсина и оплешивел редеющими клочьями, образ старичка-лесовичка все же так до конца и не одолел ассоциаций с соской и ползунками. Куда уж там лесовичкам, если с младенчеством его облика не мог справиться даже двубортный костюм с широченными брюками, оснащенными увесистыми манжетами и карманами до земли, – костюмы эти были сняты с производства вместе с паровозами, но секрет их изготовления сохранился в каких-то секретных кремлевских ателье.

Госплан, совмин, цэка, кремль – дядя Изя произносил эти сакральные слова с тою же будничной озабоченностью, что и слова «отчет», «калькуляция», «арматура», «опалубка», «швеллер», «кронштейн», «плита»... Без всякого страха или почтительности, равно как и непочтительности, – только озабоченность. Почтительность выражал лишь его косой левый глаз, всегда скромно потупившийся долу (левый уклон). Зато другой был небольшой, но младенчески любознательный, по цвету умело подобранный в тон к морковным кудерькам и постепенно вылинявший вместе с ними, становясь все менее и менее различимым сквозь все нараставшую и нараставшую вогнутость его очковых линз.

Столичным лоском в медведковском гнездышке отливал лишь сын Лева, лет с двенадцати усвоивший

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату