сложные религиозно-философские вопросы; мы всегда найдем известное число надломленных натур, ищущих как бы самозабвения в мистических созерцаниях; мы найдем людей слабых волею, поддающихся метафизике. Модные течения подчас могут широко охватывать общество. Мистицизм «augmente journallement» сообщает австрийский посол в Петербурге Лебцельтерн своему шефу 26 мая 1817 г. И тут же делает попутно замечание об органе Лабзина: он столь мистичен, что его «мало кто понимает». Но именно вещи, которых не понимают, особенно затуманивают головы. Так было и с Александром, который, по собственному признанию, читал лабзинские переводы и тщетно старался их понять.
Этим модным течениям в обществе поддается даже такая трезвая натура, как Сперанский, усиленно рекомендовавший своему другу приемы древних аскетов для достижения благодати: уединяться, смотреть в пуп и повторять: «Господи, помилуй», чтобы увидать «Фаворский» свет. В ссылке Сперанский занимается переводом «Подражания Христу» Фомы Кампийского, по поводу чего Вигель в своих записках замечает: «Я стараюсь уверить себя, что тут не было лицемерного желания сблизиться вновь с набожным императором». Во всяком случае, надо помнить, что Сперанскому перед возвращением из ссылки пришлось поклониться временщику Аракчееву и отказаться почти от всего того, что он говорил и делал во времена «либерального» правительственного курса. И то его возвращенье, по свидетельству Сипягина, произвело «почти такое же волнение в умах, как бегство Наполеона с острова Эльбы».
После 1812 г. религиозные настроения несомненно должны были усилиться, как это почти всегда бывает после сильных общественных встрясок. Мы найдем подтверждение в словах объективного и спокойного современника будущего декабриста бар. Штейнгеля; он писал впоследствии: «Общее бедствие 1812 года наклонило ум и сердца к набожности. Отселе начинался период мистицизма». Но это еще не означает, что мистические настроения глубоко захватили общественное сознание. Если для одних, повторяем, здесь много было искреннего увлечения, для других это была своего рода вывеска — воспринималась внешняя оболочка модных течений. И остроумный александровский баснописец Измайлов дал меткую и злую характеристику распространившегося в обществе типа ханжи-мистика:
Разве это, действительно, не жизненный тип для александровской эпохи? Разве не глядит на вас образ какого-нибудь генерал-майора Брискорна, который, по словам Греча, занимался попеременно пуншем и Библией?
«В этой стране, — замечает французский посланник Лаферонэ по поводу увлечения мистицизмом, — более чем где-либо подражают вкусам господина».
Еще раньше современник Екатерины и Павла Массой так характеризовал русского дворянина: «Вкус и характер он будет менять так же легко, как моды, и несомненно, эта физическая и умственная гибкость его отличительная черта». «Из русского, — заметил еще Мирабо, — можно выковать при желании что угодно».
Мистический уклон в обществе вполне гармонировал к тому же и с сентиментальным романтизмом, столь характерным для литературных течений первой четверти XIX века. Если одни «предаются мрачным рассуждениям о бренности жизни и проводят целые ночи, — как выразился Батюшков, — на гробах и бедное человечество пугают приведениями, духами, страшным судом», то другие всецело находятся во власти самой «приторной слезливости»: кающийся грешник становится как бы особым типом в аристократическом русском обществе. И действительно, меланхолия очень близка мистицизму. Конечно, искренней эмоции здесь очень мало, это более искусственное или модное возбуждение. Нам уже приходилось отмечать любопытное явление, что именно наиболее рьяные крепостники любили настраивать себя на минорный лад и успокаивать, очевидно, свою совесть чтением «Сеятеля Благочестия», как Аракчеев. Этот сентиментализм был одной из опор реакции, идя в ногу с мистикой.
Сентименталисты в литературе любили восторгаться пастушескими идиллиями, воспевать «щастье крестьян», как Карамзин, и тем самым вместо того, чтобы будить общественное сознание, лишь убаюкивать его своими слезливыми излияниями. Русский мужик, правда, был весьма плохим объектом для идиллических мечтаний. Это чувствовала, в сущности, и слезоточивая романтика. «Известно, — писал Панаев, — каковы нынешние пастухи и земледельцы: продолжительное рабство сделало их грубыми и лукавыми». Грубость отвращала тонкие натуры от пастушеских идиллий, взятых из русской жизни, но отнюдь не побуждала к ослаблению «рабства».
Если люди, способные «по целым часам» сидеть в сентиментально-меланхолической задумчивости (как опять тот же Карамзин), не всегда увлекались мистикой, которую называли «вздорологией», то все же от сентиментализма до мистического ханжества оставался один шаг.
«Пустословие» удивительно легко увлекает людей. Примером могут служить массоны нового типа, расплодившиеся в александровское время.
3. МАСОНЫ
После 1812 г. масонство, как отмечает современник, в «большом ходу». И его развитие нельзя не сопоставить с усилением мистицизма, с которым оно в прежние годы было связано неразрывными узами. Старые масоны в значительной степени сливались с мистиками. И когда мистика получила правительственную санкцию, должно было развиться и масонство, которое было гораздо более по плечу светскому обществу, чем идеи какого бы то ни было религиозного аскетизма, искреннего или неискреннего ханжества: Мария Антоновна Нарышкина в свободное от романтических приключений время могла посетить ложу Грабянки, ибо увлечение «духоведением» было в моде в 1806—1807 гг. Но вся натура этой жизнерадостной великосветской львицы, конечно, была необычайно далека от мысли о житейской бренности и от каких-либо мистических умствований и чувствований. Старые масоны екатерининского и павловского времени по недоразумению были зачислены в ряды «иллюминатов», т. е. людей неблагонамеренных, единомышленников западноевропейского иллюминатства, того масонского ордена, который был основан проф. Вейсгауптом в Баварии с целью противодействовать «всякаго рода деспотизму»[163]. Напр., масоны-мистики розенкрейцеры считали иллюминатов, по выражению Пыпина, скорее «извергами человеческого рода». Истинный масон, по мнению последователя розенкрейцерства Лопухина, автора «Катихизиса истинных франк-масонов», «должен царя чтить и во всяком страхе повиноваться ему, не токмо доброму и кроткому, но и строптивому». Эти политические в сущности реакционеры подверглись, однако, преследованиям.
Одновременно с возрождением мистицизма в первые годы александровского правления, когда, по словам одного из современников, в обществе стало замечаться движение «иного духа»,т.е. сознание о своевременности «критики в разум истины, искать царства Божия и правды ее» (что совпало, как мы знаем, и с националистическим течением в обществе), — возобновляются и масонские ложи. Так, под руководством масона директора кадетского корпуса в Петербурге Бебера, о котором молва говорила, что он обратил в масонство самого Александра, «весьма таинственно» начинает работать в 1805 г. ложа