– Сипаев, что ли? – почти весело справился Тартищев и ткнул носком сапога задержанного в бок.
– Али признал? – осклабился тот, показав на мгновение изрытые цингой десны. – Долго ж ты меня ловил, легавый! – Он грязно выругался и сплюнул в натекшую вокруг него лужу. И вдруг закричал, пронзительно, с надрывом: – Все равно уйду! Суки! – Он склонился к плечу и вдруг рванул прикрывавшую его ряднину беззубым ртом, и тут же упал на землю, забился в судорогах, в углах рта запузырилась, запенилась слюна...
К нему бросились несколько полицейских, но Тартищев остановил их взглядом. Затем приказал унтер- офицеру:
– Дай ему раза под ребра, чтоб перестал арапа заправлять! Артист! – Отвернувшись от враз притихшего Прохора, приказал Ивану: – Бери конвойных и грузи мерзавца в арестантскую карету. Остальных задержанных отправить под шары[48] своим ходом. – И пригрозил: – Смотри, упустишь Прохора, в полиции тебе больше не служить! – И вновь обратился к унтер-офицеру: – Нашли что при нем?
– Нашли! – кивнул тот с готовностью головой и крикнул полицейскому, чуть не утопившему Прохора в дерьме: – Неси, Григорьев, саквояж!
И уже через минуту они разглядывали саквояж, на дне которого лежал злополучный браслет и с пяток аккуратно нарезанных листков бумаги, остатки «кредиток», изготовленных руками Вавилова.
Мрачный Григорьев достал тем временем из-за пазухи «наган» и завернутую в тряпицу кожаную перчатку и тоже передал их Тартищеву.
Тот с веселым изумлением уставился на перчатку и, отвернув подкладку, громко прочитал название фирмы: «Ланге и K°».
Затем, присвистнув от удовольствия, с торжеством посмотрел на Прохора.
– Вот тебе и барашек в бумажке, разлюбезный ты мой! Что нам и требовалось доказать!
Глава 30
– Сегодня ты меня споймал, а завтра я опять убег! – Прохор Сипаев сидел на привинченной к полу табуретке и, взирая на Тартищева своими страшными глазами, щерил в ухмылке беззубый рот. Оттого, что зубов не хватало, говорил он невнятно, зачастую коверкая слова. «Точно каша во рту», – вспомнились вдруг Алексею слова Мозалевского. – Свыкся я с бродяжьей жизнью и в острог не пойду, уж как ты ни пыхти! Не хочу я за бугры жигана водить,[49] и все тут. Лучше всю жизнь дерьмом дышать, чем в Нерчи заживо гнить. – Он наклонился и вздернул вверх рваную штанину, обнажив правую ногу, вернее, культю, с привязанной к ней ремнями деревяшкой, обтянутой кожей. – Смотри, всю жизнь теперь культяпым бегать!
– Ужо отбегался, – усмехнулся Иван, сидевший рядом с Алексеем в углу арестантской комнаты в здании полицейского управления, где Тартищев проводил допрос Прохора.
– Ну это еще бабка надвое сказала! – Прохор даже не повернул головы в его сторону. – Я и культяпый будь здоров бегать!
– Старухи твоих рук дело? – спросил Тартищев.
– А что скрывать? – Прохор ухмыльнулся. – Бабок удавить легко было, шейки у них тощие... Раз жиманул, и готова! С немцем хуже получилось! Повозиться пришлось! Сильный, чертяка, оказался! Но что поделашь, пришлось наказать! Не покупай то, что тебе не принадлежит!
– Ты имеешь в виду браслет?
– А что ж еще? Я его как зеницу ока берег, все ждал, когда черед придет... А тут, когда лихорадка по весне свалила, один босяк взял да и спер его у меня. На Разгуляе продал немцу. Но на том его радость босяцкая и кончилась. Утопил я его, как пса шелудивого, в бочке с дерьмом... – Прохор хмыкнул и повертел головой. – Макну его с головой, а как захлебываться начнет, на белый свет вытащу, потом опять макну, потом опять вытащу... Нахлебался всласть, оторва!
– Что ж это за браслет такой, Прохор, что за него ты стольких людей уложил? Мужика в переулке, под которым твою перчатку нашли, тоже ты пришил?
– Нет, это Мамонт постарался, и перчатка тож его. Брезговал он голыми руками убивать! – пояснил охотно Прохор. – А я и вовсе по голове не бью! Знашь, Федор Михалыч, крови я не люблю. Я от нее зверею! А вот Мамонта удавил. Хоть и любил его. Он ведь меня на руках носил, когда мне ногу оттяпали. Но он один знал, кто я такой, и мог запросто продать, зачем мне браслет нужон. Он и сучку свою рыжую под немца подложил по моему совету, чтоб браслет у него выманить. Хотя ой как не хотел поначалу!
– Ты знал, что браслет по ошибке попал к Синицыной?
– Нет, не успел, – вздохнул Прошка и глянул на Тартищева из-под нависшей на глаза взлохмаченной гривы. – Я думал, немец кое-что разузнал, и решил браслет прикарманить. Шибко уж пронырливый он был, везде свой нос совал. Но Настю я б все равно не тронул, учти это! Я Настю с малехонька любил, а она нос воротила, курва! – Он еще более грязно выругался и вдруг дурашливо пропел:
– Что мог Дильмац разузнать про браслет? – перебил его Тартищев. – Говори уж, Прохор, не запирайся! Все равно его тебе не видать как своих ушей!
– Не видать так не видать! – беззаботно пожал плечами Прохор. – Без Мамонта мне он теперь не нужон. – И вдруг с дикой злобой в голосе выкрикнул: – Сломал ты мне жизнь, легаш! Я ведь думал человеком стать! – Он уронил голову на стиснутые кулаки и зарыдал в голос с подвывом. Так деревенские бабы голосят по покойнику.
– Да полно тебе, Прошка! – сказал устало Тартищев. – Никогда б ты не стал человеком! Ты за эти богатства, что Лабазников припрятал, его ж и утопил, только он хитрее тебя оказался. Знал, наверняка знал Василий Артемьевич, что ты спишь и видишь себя в его сапогах.
– Ничего, – поднял голову Прохор и с угрозой в голосе повторил: – Ничего, легаш вонючий! Попомнишь ты меня! Уйду я от тебя, как пить дать уйду! – И захохотал раскатисто, закинув патлатую голову назад. Затем склонился в сторону Тартищева и доверительно прошептал, играя желтыми глазами: – Я ведь с каторги ушел, не смотри, что культяпый. Да так, что никто и не спохватился! – И он вновь расхохотался.
Тартищев терпеливо дождался, когда Прохор просмеется.
– Что ж ты, выходит, не только сам сбежал, но и Мамонту помог?
– Да что там Мамонту, – хвастливо произнес Прохор, – я его сучку тоже вызволил, а то совсем загибалась от чахотки. У Мамонта с ней разлюли-малина еще до каторги случилась! В Киеве они снюхались, там он большие дела крутил, пока не захапали. Это он потом, уж не знаю, каким способом, к ней на Тару перебрался. Поначалу его на свинцовые рудники определили. Но финажки, сам знашь, великие дела творят! Даже от свинца ослобонить могут. – Он с интересом посмотрел на Тартищева. – Ты вот слышал хотя бы, что такое свинка?[50] Не знашь? А я ведь еще три года назад сплошная сила был: лошадь одной рукой садиться заставлял, по две «свинки» враз поднимал. А теперя смотри! – Он обреченно махнул рукой. – Все свинец этот нерчинский. Много он нашего брата заел и еще заест от пуза!
– И все-таки, как вам удалось бежать с Тары? – спросил Тартищев.
– Много хочешь, – усмехнулся Прохор. – Расскажи тебе, покажи! Только не все должно знать...
– Под покойника, что ли, живого в гроб укладывали? – поинтересовался из своего угла Иван. – Так это было уже, милейший, было... И не ты первым здесь оказался.
– А мне плевать, первый иль последний! – зыркнул на него глазами Прохор. – Я сказал, не скажу, значит, не скажу!
– И не говори, – махнул рукой Тартищев, – с этим мы и без тебя разберемся. – Он посмотрел на часы и приказал Вавилову: – Вызывай конвойных! Хватит с него на сегодня!
– Зря ты со мной, Федор Михалыч, говорить не хочешь, – покачал головой Прохор, – а то ведь вдруг свидеться больше не придется. Я б тебе рассказал, как персики да инжир на Туретчине едал, когда с чумазым туркой воевал, как Балканы перевалил по колено в крови... Вот с тех пор кровь и не переношу... – Он вздохнул. – Там в первый раз арестантских щей хлебнул за то, что вшивую шинелишку – рупь цена – на сливовицу променял... А потом пошло-поехало, выдали волчий билет вместо плаката, а по нему и