некошерное. Это ведь тоже можно проверить.
Он все говорил, говорил, миссия набирала величия, меж тем как страх ребятни отступал. Ведь выслеживание — предпосылка охоты, верно? Все закивали. Он устанавливал правила, законы, вытряхивал их из рукава. Россказни Фернанду, собственные навязчивые идеи — все сплелось в набросок чуть ли не бюрократического процесса, привносящего некоторую осмысленность в слепую беготню, какой
И никаких погонь после захода солнца, правду нужно вытащить на свет, да-да, на свет! А не в обманчивые серые сумерки. Что ж, вполне логично. В дождь погоню прекращать, поскольку именно в такой ситуации дождь может быть знаком того, что Бог желает смыть с подозреваемого все подозрения. Мане знал, что Фернанду любит во всем усматривать Божие знамение, глас Божий, а самому ему ни под каким видом не хотелось еще хоть раз оправдываться перед отцом за промокшую, перепачканную одежду.
— Что же касается шабата, то бишь субботы… — Он осекся.
— Кто соблюдает субботу, тот не работает!
— И еду не готовит!
— И надевает чистое белье!
— А где не стряпают, дым из трубы не идет!
Он словно бы осекся оттого, что все возбужденно галдели наперебой. Хотел сказать что-то еще, хотел — и сказал:
— Если Пиньейру соблюдают субботу, то в этот день все они останутся дома. Или постараются остаться дома. И мы понапрасну привлечем к себе внимание, околачиваясь всем скопом возле их дома…
— А мы по очереди, — сказал Фернанду.
— Да, по очереди, поодиночке, нам нужно…
— Нам нужно все выяснить, но на глаза не попадаться.
— Да, на глаза не попадаться. — Больше он не сказал ничего.
Ребятам не терпелось сию же минуту взяться за дело, немедля приступить к выслеживанию. С чего начать? Что можно сделать прямо сейчас? Они осаждали Фернанду, требуя дать им задания. Все это произвело на Фернанду впечатление. Он смекнул, что совсем недавно они едва не отказали ему в подчинении, однако теперь его авторитет восстановлен. Да, он тут король, а толстяк — его бюрократия.
Тут Мане научился видеть. Или: мог бы научиться. Ему недоставало быстроты ума. Свидетель, который ничего не видел. Присутствовал, потому что бежал заодно со всеми, но глазами удирал прочь. Он видел глинистую дорогу, по которой беглым шагом ступало множество ребят, временами в ногу, видел пыльный бурьян, пучки травы, кладбищенскую стену. Видел руку Фернанду, сжимающую палку, мелкие круговые движения запястья. И само запястье, громадное, как бы совершенно самостоятельное. Затем, на протяжении нескольких мгновений, лишь мельканье призрачных фигур — но того, чего ради с Паулу стянули штаны, того, о чем шло дело, он не видел. Видел какое-то движение, по правде говоря, движение собственных глаз, из тумана в серую тень, что лежала на стенах домов у них за спиной, смотрел туда, откуда за ними могли наблюдать, окна — как вереница закрытых глаз, все ставни заперты, нет, он ничего не видел.
Теперь он старался выработать схватчивый взгляд. Терпеливо подглядывал из укрытия, краем глаза наблюдал на ходу, задумчиво склонив голову, поглядывал из-под прикрытых век, пытался, елико возможно, сосредоточиться на том, что хотел увидеть. Однако держал под наблюдением слишком много всего, чтобы увидеть что-то по-настоящему. Держал под наблюдением то, что выбрал, а одновременно и тех, вместе с кем вел наблюдение. При этом вдобавок наблюдал за собой и следил, не наблюдает ли кто за ними. В результате, когда они обсуждали свои наблюдения, оказывалось, он не видел ничего, что видели другие, хотя в обсуждении, понятно, участвовать мог, ведь он тоже там был. Зато именно он отлично запоминал все донесения, раскладывал их в памяти по порядку, как бы каталогизировал, и держал наготове — вдруг понадобятся. Был живым архивом.
Когда Пиньейру входили в церковь, они макали пальцы в святую воду, прежде чем осенить себя крестом? И как они совершали крестное знамение? Вправду ли молились вместе со всеми во время мессы или только для виду шевелили губами? Подходили к причастию и по-настоящему проглатывали облатку?
Ребятишки, занявшие стратегические позиции по всей церкви, с разных точек во все глаза наблюдали за поведением семейства Пиньейру во всякий миг богослужения. Однако Мане, ведя слежку, то и дело искал зрительного контакта с остальными, а при этом запутывался в сетке их взглядов. Неожиданно он заметил, что его отец сложил руки не как полагается, а просунув большой палец меж указательным и средним. Но ведь это означало… да наверняка ничего не означало, не хотелось ему это видеть, и он ничего не видел, пока до него не дошли странные движения обок: когда произносили «Gloria Patri», его отец покачивал торсом — вперед-назад, вперед-назад. Он поднял голову, посмотрел на отца, который посмотрел на него и тотчас перестал раскачиваться.
Отец Жозе на протяжении всей святой мессы шляпу не снимал, сидел безучастный. Правда, он, говорят, очень хворый и почти глухой. Но остальные члены семьи громко молились вместе со всей паствой и очевидным образом участвовали в богослужении. Может, слишком уж очевидным, нарочитым? Жозе не стукнул себя в грудь, когда тело Христово подняли вверх, — не скрытый ли это знак осознанного неприятия?
Он этого не видел. Видел пустое быть-на-виду. Видел собственную склоненную спину в церковной скамье, собственный круглый затылок. Проходя вместе с Педру по улице Нова мимо дома Пиньейру, чтобы ненароком зыркнуть в их окна, видел, что в этот самый миг за открытой балконной дверью дома напротив какая-то женщина отступила в глубь комнаты. Видел на тенистой стороне улицы двух мужчин, которые коротко взглянули на них и снова повернулись друг к другу, однако словно невзначай стали так, чтобы смотреть им вслед. Видел за стеклами окон лица, серые пятна, расплывающиеся в сумраке внутренних помещений. А если задерживал дыхание и, замерев, дурманил себя слепящим солнечным светом, ему чудился шепот: видеть и быть на виду. Городок у них хоть и маленький, но неугомонно-деловитый. Поэтому шумов хватало с избытком. Для Мане они оборачивались гулом зрачков, звоном взглядов, натянутых вдоль и поперек.
Видения средь бела дня. Реконструкции дневных видений по ночам. Он подолгу не засыпал. Взгляд на череду закрытых окон. Глинистая дорога. Он видел себя глазами других, со спины. И эта спина не давала увидеть самое важное. Он тер, давил и ничего не видел. Теребил, затаив дыхание, тянул двумя пальцами, пора перевести дух, и он вздохнул, но так, будто совершал что-то запретное, грудная клетка, вместо того чтобы подниматься и опускаться, судорожно трепетала, он замер, потом еще раз потянул крайнюю плоть, сдвинул ее, отпустил и заметил, как член под ладонью шевелится. Он взял его в кулак и сжимал, пока тот не поднялся. Так забавно — придавить его книзу и отпустить, придавить и отпустить. И тут в голове мелькнуло, что Бог на небе все видит. Ему все видно, все сразу. В этот час, думал он, когда смотреть не на что, поскольку все объято сном, Бог наверняка глаз с него не сводит. Вокруг темно, ничего не видно, а Бог тем не менее видит. Есть такой свет, при котором все на виду, и ему необходимо добраться до этого света. Кто может верить в мнимого Бога, который требует, чтобы люди отрезали себе кое-что внизу, и тогда Он, мол, закроет глаза? Свиньи. Он прочел «Отче наш», ладошка укрывала член, словно маленький щит. Как всегда, спал он плохо.
— Конечно, эти еврейские свиньи образуют сообщества, стараются остаться в своем кругу. Это вполне естественно, — говорил Фернанду. — Уличим одного из них, покончим со всеми!
Слежку расширили, меж членами группы распределили новые задания.
У Жозе была сестра, Мария, годом старше его. Взрослые манеры и детский облик являли поистине образцовое сочетание; глядя на Марию, вправду можно было увидеть женщину, какой она станет в