и для самих себя не делали исключения. Вполне закономерно: они доверяли своим наблюдениям, но именно поэтому более не доверяли никому. Недоверие терзало их, и не было им ни избавления, ни свободы, ни успеха. Ведь поймать за руку, по-настоящему поймать за руку никого не удавалось.
— Можно этак годами продолжать, — сказал Фернанду, — в конечном-то счете дело всякий раз сводится к той загвоздке, с которой мы столкнулись уже сейчас: нам необходимы признания! Признания! — яростно выкрикнул он.
По меньшей мере касательно доброго десятка жителей городка они располагали подробнейшим материалом, какой вообще когда-либо систематически собирали о жизни людей, об их привычках, о пристрастиях и интересах, о социальных связях и — насколько позволял судить выброшенный мусор — о частных привычках. Однако всю эту уйму сведений можно было истолковать в обе стороны — ив оправдание, и в обвинение. По причине своего изначального недоверия ребята конечно же заранее беспощадно трактовали все в пользу обвинения, причем тот факт, что многое здесь легко повернуть по- другому и таким образом снова развеять подозрение, вызывал все более резкие вспышки злобы, их бесило, что в мозаике по-прежнему недостает последнего, решающего кусочка: «Признания!» А вдруг их разыскания и наблюдения не давали бесспорных результатов просто потому, что кое-кто среди них самих имел что скрывать, сам был опутан этой сетью? Надо ли произнести этот вопрос вслух? Ведь он напрашивается. И Мане заметил, что Фернанду жаждет вмазать кулаком — в их молчание, в физиономии братьев Пиньейру, в разинутую пасть каменной рыбы, из которой в фонтан била вода. Рвется вслепую вышибить недостающее для полной ясности. А еще Мане сообразил, что его агрессия метит не только в недостающее, нет, она подкосит и разрушит все собранное до сих пор. Кого бы ни настиг кулак Фернанду, он ударит по архиву, испортит его, разрушит. И Мане поспешно сказал:
— Фернанду прав, нам необходимы признания!
Он сидел на ступеньке, маленький, кругленький, как наседка, готовая любой ценой защищать то, что так долго высиживала. И в этот миг произошли два события.
Со стороны улицы Нова на площадь не спеша вышла Мария Пиньейру, и Мане быстро добавил:
— Но есть ли у нас способ прямо спросить кого-нибудь, жидовствует ли он? И с какой стати ему прямо, без обиняков отвечать нам «да»? — Он смотрел на Марию и: — Это же, то есть я… — Мария подошла ближе, взглянула на них, Мане чувствовал, что улыбается, попробовал сделать вид, будто улыбка у него спокойно-небрежная, чуть ли не циничная, меж тем как сам продолжал смотреть на Марию, а Фернанду и остальные вопросительно глазели на него. — Хотя бы один из нас должен завоевать доверие Пиньейру, подружиться с ними, и только таким образом…
Тут Фернанду пустил-таки в ход кулак, стукнул Мане по плечу и сказал:
— Точно! Там нужен
Тут Педру обернулся и глянул в ту сторону, куда неотрывно смотрел Мане; Фернанду, а следом и все остальные тоже обернулись и увидали Марию; Фернанду расхохотался, еще раз хлопнул Мане по плечу:
— Точно! Я понял.
— Если мне удастся… с Марией…
Неожиданно Фернанду цапнул Мане между ног, ухватил только штаны, засмеялся:
— Тебе? Что тебе удастся? Слышь, малявка, ты ведешь протокол, а дело делаю я! Я сам…
В этот миг на площадь выехала карета.
— Открой мне секрет!
— Какой?
— С тех пор, конечно, много воды утекло, и все-таки, не знаю почему, мне хочется знать. У тебя тогда было что-то с Туреком?
— Что-что?
— С Туреком. Это останется между нами. Да что я говорю, дальше меня не пойдет!
— Виктор!
Мане увидел, как Мария вдруг остановилась. До чего же большие у нее глаза! Или это от удивления? И Фернанду вдруг вскочил и мгновенно замер как вкопанный. Теперь Мане упирался взглядом в пояс его штанов, поднял глаза — Фернанду стоял открыв рот. Остальные ребята тоже медленно повставали и сразу же остолбенели, тараща глаза; Мария по-прежнему не шевелилась, освещение начало меняться, будто набежавшее облачко закрыло солнце, темные волосы Марии как бы набрали черноты, светлые глаза подернулись тенью. Педру проворно взбежал вверх по ступенькам фонтана, однако и его мышиная мордочка вмиг окаменела — под стать Нептуну на изрыгающей воду рыбе. Все упомянутое произошло одновременно, эти события средь оцепенения лишь мнились Мане последовательной цепочкой, в силу резких движений собственной его головы, а спустя долю секунды все лица порозовели, вспыхнули, волосы Марии осияло огнем, лицо разом осветилось. Мане встал и обернулся. Карета. Он увидел струю фонтана, а за нею — что- то непостижное зрению, ибо доселе невиданное: карету. Она виделась ему непомерно большой? Расплывчатой? Или всё вместе? Мане захлопал глазами, Фернанду меж тем что-то крикнул, припустил бегом, все ребята побежали, в воздухе звенели слова удивления, подбадривания, вопросы, и все — в том числе и Мане — уже мчались вдогонку за каретой. Мане еще раз оглянулся на Марию, увидел, что и она бежит, сам он бежал последним и теперь замедлил шаг в надежде, что Мария сократит разрыв, она отставала от него шагов на двадцать, ну, может, на тридцать, а бежала так красиво.
За каретой! Никогда еще они не видали такой кареты. Кто же приехал в Комесуш в этакой карете? И куда направляется? Наверняка в Позада-Леан-д'Ору. Бежим скорее! Кто же, кто выйдет из кареты?
Мария поравнялась с Мане. Никогда ему не забыть ее лицо, взгляд, каким они обменялись, родимое пятнышко на ее щеке — на левой? Она была справа от него, значит, на левой; или она все-таки обогнала его слева? Тогда, выходит, на правой. Впоследствии он часто будет думать об этом, снова и снова воскрешая в памяти эту картину, и родимое пятнышко будет перескакивать туда-сюда, слева направо и опять налево, направо-налево, а в промежутках улыбка, кривоватая, рот с очень пухлыми, круглыми губами, уголки которых слегка опущены книзу, рот Хильдегунды, прелестный, так и просит поцелуя, но с одной стороны чуть кривится, заносчиво, неуверенно, алый, невероятно алый закат, карета замедлила ход, Мане услышал цокот конских копыт, топотанье их собственных ног по мостовой, увидел прямо перед собой Марию, ее косы, подпрыгивающие вверх-вниз, увидел огромные гнедые конские крупы, двух сменных лошадей, привязанных к задку кареты и заслонявших ее, карета въезжала под арку постоялого двора «Золотой лев», во внутренний двор, солнце вот-вот зайдет, ему пора домой, сию же минуту. Он боялся. Откуда-то вдруг выбежали двое мужчин, принялись отталкивать детей от кареты, отгонять резкими окриками, Мане успел заметить мужскую руку, которая на миг отвела в сторону занавеску на окне кареты и тотчас вновь ее опустила, — тонкая, костлявая рука, очень длинные пальцы, массивный перстень, темно-красный камень, стемнело, небо тлеет красным огнем заката, пора — он побежал домой.
Мане единственный из всех не увидел человека, который будет допрашивать его отца, а затем и мать, пытая их на дыбе, вынуждая к признаниям с помощью испанских сапог, маятника и иудиной колыбели.
Дети побежали к заднему фасаду «Золотого льва», где конюшни и двор отделял от улицы только дощатый забор. Может, там какая-нибудь доска отстала. А можно и самим ее оторвать. Или перелезть через забор. Еще разок взглянуть на карету, хоть одним глазком посмотреть на пассажира норовила не только ребятня под водительством Фернанду. Торговцы выходили из лавок, таращились на гостиницу, те же, кто приметил карету в окно, высыпали на улицу и собрались перед «Львом», слонялись вокруг, делились наблюдениями и домыслами. А Мане со всех ног мчался домой, полный ненависти к отцу, к этому…
— Евреи! — Вот это крик так крик, Мане замер. Прямо перед собой он увидел бородатого старика, который, поднимая вверх песочные часы, закричал снова: — Эй, евреи! Запирайте лавки, сейчас начнется суббота! — Он захихикал, да с такой натугой, что едва устоял на ногах, и продолжил: — Евреи! Запирайте лавки, сейчас начнется суббота!
Мане хотел увернуться от старика, который ковылял ему навстречу, а при этом упрямо поднимал вверх песочные часы, словно они служили ему опорой и без нее он мигом рухнет.
Мальчик стремглав побежал дальше, оставив старика далеко в стороне, но то и дело на него оглядываясь, и вдруг — бац! — уперся во что-то, налетел на прохожего.