девятеро, десятым был сам сеу Эфраим. Не мог он себе в этом отказать. А в середине, перед прорезью в занавеси, стоял тщательно вымытый Манассия в длинной рубахе, чувствуя на правом плече руку матери, а на левом — руку сестры.
В этакой тесноте толком не продохнешь, Манассия же вдобавок затаил дыхание от страха и волнения, отчего в конце концов застонал и, когда началась процедура, в панике стал хватать ртом воздух. По другую сторону занавеси находились отец, который теперь торжественно принял имя Иосиф бен-Израиль,
Раввин стоял не так близко к занавеси, поэтому тень его была менее отчетливой, с размытым контуром. А это что? Меж каракатицей и призраком раввина? Стул, прозрачная тень незанятого стула, Манассия шепотом обратился к матери с вопросом, и она шепотом ответила:
— Свободный стул. Почетное место для пророка Илии. Его всегда приглашают на
Дух. Не тень. Тени как духи. А это что? Стул падает, крик, кто-то выкрикивает фразу, из которой Манассия улавливает только «не так», «оставьте», «я сам», каракатица исчезает в мглистой тени, тюк отпадает, отскакивает от отцовской спины. Тень раввина растет — он воздевает руки. Громкая молитва. Короткая схватка между каракатицей на полу и отцом, потом отец выпрямляется, держит руку каракатицы, отделенную от щупалец каракатицыной тени.
— Он отнял у него нож!
Перешептывания.
— Нож отнял!
Молитва, Манассия думал, что молится, но получался только ритмичный хрип и сипение. Десятеро мужчин тихо запели, быстро раскачиваясь вперед-назад, знак изумления и паники, но и укрощения оных. Тень отца протянула руки перед собой, и голос отца произнес:
— Авраама держали? Или он гордо собственной рукою скрепил завет?
Пение и молитва стали громче.
— Разве я требовал лекаря? Или вернее, избавления от срама египетского?
А затем Манассия узрел нечто похожее на чудо: тень отца подняла отделенную руку каракатицы, нож мохела, и этот нож блеснул — маленькая, острая тень блеснула.
— Прошу вас, поднимите стул нашего почетного гостя!
Раввин поднял опрокинутый стул, предназначенный для пророка, и поставил его чуть в стороне, так что спинка в трепетном свете лампы отбросила дрожащую тень, словно на стуле и впрямь расположился дух.
Манассия думал, что колени вот сейчас подогнутся, что он упадет, рухнет наземь под тяжестью руки Эсфири на плече, под тяжестью грузных черных теней, давивших ему на глаза, под тяжестью воздуха, отягощенного шепотами, молитвами, пением, хриплым дыханием, он ничего не мог противопоставить этому мощному нажиму и словно бы проваливался в черную дыру, полную черных теней, а все-таки оцепенело стоял, широко раскрыв глаза. Откуда эта сила? Когда Эсфирь добралась до
— Зову теперь Самуила Манассию сына Израиля! Зову Самуила Манассию сына Израиля!
Вот и ему пора проскользнуть в эту прорезь, пройти на ту сторону.
Почему Виктор не сопротивлялся? Почему не бунтовал против репрессий Хартмута в ЖТ и в кружке? Потому что верил ему. Действительно верил, что Хартмут Райхль знает что-то такое, чего сам он не знает, более того, Виктор не сомневался, что знания у Райхля не какие-то произвольные, а самые что ни на есть фундаментальные. Специалисту по палеолитическим одноклеточным или нумизмату, лучше всех разбирающемуся в монетах, отчеканенных в раннероманскую эпоху, он бы при всей чисто человеческой симпатии никогда не подчинился. Райхль, однако, производил впечатление человека, который занимался не массой возможных деталей, но прежде всего интересовался целым. Пока другие ошеломленно или беспомощно смотрели на некую загадку, он успевал ее преодолеть: это же всего-навсего одно из несчетных проявлений в принципе давно известного целого. Поэтому Виктор, угнетаемый Хартмутом, не помышлял о свободе, именно в этом подчинении ему казалось, что он продвигается по пути освобождения. Все годы в интернате Виктор был отрезан от возможностей приобретать опыт, какой вполне могли приобрести его сверстники. Когда другие учились самостоятельно тратить и распределять свои первые карманные деньги, он хотя и имел карманные деньги, но тратить их не мог. В интернате купить было нечего. Разве что нематериальное — защиту. По сути, он имел не карманные деньги, а небольшой бюджет на оплату защиты. В том возрасте, когда другие гуляли с девочками, держась за ручку, он, ломая руки, умолял агрессивных мальчишек оставить его в покое. Украдкой посмотреть пять минут в окно закрытой школы было уже наслаждение, которое обеспечивало один-единственный опыт: смотреть в ничто приятнее, чем с открытыми глазами принимать реальность, которая вовсе даже и не реальность, а чрезвычайная ситуация. Надо надеяться. Первые поцелуи — их не было. На велосипеде прокатиться по Вене — невозможно. Сидеть вечером дома и на приказ отца «Принеси-ка мне из холодильника пива!» ответить: «Сам принеси!» —