Иной раз ему все же хотелось поесть как следует, и тогда он из университета двигал в расположенный неподалеку Леопольдштадт, во второй район, к деду с бабушкой, где, если он предупреждал о своем появлении хотя бы часа за два, его всегда ждали к обеду.
Странным образом он воспринимал эти обеды как возвращение домой. Встречаясь с отцом, он видел перед собой чужого мужчину. Встречаясь с матерью, видел женщину, которая выпихнула его с глаз долой. А у деда с бабушкой чувствовал себя дома. Бабушка Долли отменно готовила, а причуды обоих он знал с раннего детства. Дед настраивал радиостанцию «Автомобилист в дороге», причем ни автомобилисты, ни езда его не интересовали. Но ровно в двенадцать передавали звон церковных колоколов, и, когда звон умолкал, дед выключал радио и с удовлетворением отмечал, что бабушка как раз в эту минуту подает суп. Если же колокола звонили, а супа не предвиделось, возникал кризис. Но такое случалось крайне редко. По правде говоря, один-единственный раз, на пятидесятую годовщину свадьбы. Дед с бабушкой были приглашены в ратушу, чтобы принять из рук бургомистра почетную грамоту, затем шампанское, поздравления и, наконец, домой (в этот праздничный день дед наотрез отказался обедать в ресторане, скажем в «Ратхаускеллере», расположенном буквально в двух шагах… «Именно в этот день невкусный обед?» — сказал он), тут-то и случилось ужасное: из-за бургомистерских проволочек с этим дурацким чествованием и из-за поздравлений, ожидания такси, чтобы добраться до дома, суп оказался на столе с опозданием на целых десять минут… и тогда дед сделал то, чего никогда раньше не делал: лихорадочно схватил половник — обычно это была бабушкина задача, — схватил так поспешно, словно хотел наверстать хотя бы десятую долю секунды потерянного времени, и конечно же расплескал суп…
«Рихард, что ты делаешь? Осторожней! Я специально постелила сегодня дамастовую скатерть — и во что ты ее превратил?!»
Дед, бесконечно устало: «Ах, Долли, вечно ты придираешься! Не больно-то много радости иметь такую жену!»
Но это, как уже говорилось, было исключение, только на пятидесятую годовщину свадьбы. В обычные дни — полуденные колокола, суп на столе, и Виктор чувствовал себя дома, по крайней мере, он испытывал ощущение, будто у него есть близкие люди, есть происхождение.
И происхождение «благоприличное». Как раз это было теперь важно, не только для студента- историка, но прежде всего для молодого марксиста и антифашиста: он вел свое происхождение, по крайней мере с отцовской стороны, от жертв нацизма, а не от преступников. Но как в точности тогда обстояло? Он смотрел на деда и бабушку прямо как на святых и снова и снова спрашивал себя, что они пережили, а главное, как выжили.
— Дедушка, пожалуйста, расскажи мне, как все было тогда, при нацистах.
Дед с удивлением посмотрел на Виктора — словно по волшебству, мешки у него под глазами вдруг увеличились впятеро, — потом отодвинул стул немного назад, поставил его боком, так что смотрел теперь мимо Виктора, на бабушку, и сказал:
— Кстати, Долли, знаешь, кого я встретил сегодня утром в кафе «Монополь»?
Виктор спрашивал снова и снова, в конце концов возник ритуал под стать колоколам по радио.
— Пожалуйста, дедушка, расскажи, как вам тогда удалось бежать, как вы сумели уцелеть?
Дед отодвигал стул, ставил его боком, смотрел мимо Виктора на бабушку, клал ногу на ногу.
— Кстати, Долли, знаешь, кого я, к моему несказанному удивлению, встретил сегодня в кафе «Шперль»?
— Дедушка, пожалуйста, ты должен мне рассказать. Как тогда было? Господин Кох рассказывал мне, что тебе пришлось зубной щеткой… тротуар…
— Долли, ты не поверишь! — Дед отодвинул стул, поставил его боком, положил ногу на ногу, стрелки на брюках мастерски отутюжены. — Знаешь, кого я встретил сегодня в кафе «Прюкль»?
Так унизительно — не получать ответа. В конце концов Виктор уразумел, что для деда с бабушкой, наверно, унизительно снова и снова слышать вопросы, напоминавшие о тех временах, для которых у них, очевидно, нет слов. И перестал спрашивать. И никогда ничего не узнает. Во всяком случае, от них самих.
Все реже Виктор шагал по Рингу к пристани и через мост Аугартенбрюкке в Леопольдштадт. Дед с бабушкой оцепенели в ритуалах и фразах. Дед, выйдя на пенсию, продолжал обходы кофеен, но так недовольно, ворчливо и нетерпеливо, что некогда любимый универсальный завсегдатай всех венских кафе вдруг утратил всю свою популярность. Ему больше не радовались ни за бриджем в «Монополе», ни за бильярдом в «Шперле». И даже в «Прюкле», если он всего лишь хотел почитать газету, могло случиться, что «Винер курир» аккурат на руках, и по этому поводу он мог закатить сцену, какой от по-какански элегантного старого господина никто не ожидал. Трехминутное ожидание он воспринимал как непозволительную маленькую вечность. Пенсионер в постоянном цейтноте. На условленные встречи он приходил на полчаса, а то и на час раньше и, когда — разумеется, вовремя — приходили остальные, уже так уставал от ожидания, что сразу отправлялся домой. Наблюдая за карточной партией, регулярно выдавал карты игрока, которому нетерпеливо заглядывал через плечо и нетерпеливо призывал разыграть наконец ту или иную карту. С трамвая спрыгивал на ходу, потому что место его назначения находилось между остановками, далеко от обеих, а при этом прохожие служили ему вместо страховочной сетки. Мало того, он считал себя вправе выругать тех, кого едва не сбил с ног, за «нехватку уважения». Бабушку Долли дед доводил до белого каления, когда шел с ней в кино, однако уже после рекламы и киножурналов вскакивал и выбирался вон, так как все это его не интересовало. Если он требовал в кафе счет и официант сию же минуту не вырастал возле столика, а спешил мимо, дед угощал его тростью по заду и с крайним раздражением повторял: «Счет!» Никто не находил это остроумным и не желал принимать как обыкновенные стариковские причуды, и дед чувствовал, что встречают его теперь сдержанно, едва ли не враждебно. Правда, объяснял он все это не тем, что изменились его поведение и манеры, а тем, что потерял свое «положение»: он был уже не представителем фирмы «Арабия-Каффе», а жалким пенсионером, ненужным старьем, и ему-де давали это понять. Ему казалось, вся его жизнь растерта и перемолота в мелкий песок, который стремительно сыпался в слишком широкое горлышко песочных часов. Вернувшись домой после обхода кофеен, он, измученный сутолокой дня, садился в ушастое кресло, закуривал сигарету — «Мильде сорте», которую он звал «трава», ведь любимую «Мелоди» сняли с производства, — и говорил: «I'm old, tired and miserable!»[44]
Кофейни теперь совсем не те, что раньше. Кофе у них — отвратительная водянистая бурда, больше похожая на тепловатую кока-колу. А табак? Сперва оставили его без «Нила», а теперь вот, как гром среди ясного неба, еще и без «Мелоди». Метрдотели бесследно исчезали, на пенсию уходили, как и он. А их преемники имели о культуре кофеен «примерно такое же представление, как Папа Римский о браке». Старых друзей он считал вероломными. Даже старик Нойман носа не кажет. «Так он же умер, в прошлом году!» Судя по выражению лица, дед воспринял это как дешевую отговорку. «I'm old, tired and miserable!» Кафе «Разумовски» вдруг закрыли, сказал он, качая головой, «как гром среди ясного неба!».
— Среди ясного неба? Можно подумать, ты живешь в южных краях! Все у тебя происходит среди ясного неба! — Бабушка.
— Долли, оставь меня!
Бабушка каждый день ходила на рынок Кармелитенмаркт. И покупала не кило яблок и не кило картошки — если брать с запасом, то что делать завтра? Она покупала одно яблоко, три картофелины, две морковки, один ломтик ветчины, рыночные торговцы смотрели на нее с подозрением. Она отщипывала от пучка салата листик-другой — ровно столько, сколько требовалось для ужина, скорее как декорация, чем как гарнир, — и протягивала продавцу. Стрелка весов не шевелилась. «И как прикажете высчитать цену?»— в отчаянии вопрошал продавец. Однако главная проблема заключалась в другом: бабушка с точностью до гроша помнила, сколько стоило яблоко в пятидесятые годы, но регулярно забывала, сколько платила за него вчера. Она постоянно чувствовала себя обманутой, обкраденной, одураченной. И ни о чем другом не говорила. «Сплошь жулье кругом!» — твердила бабушка. И дед: «Долли, оставь меня! I'm old, tired and miserable!»
По своей страховке дед с бабушкой получили двухнедельную путевку на лечение и, хотя настроены были скептически…