Манассия был существом подозрительным, неоднозначным, противоречивым, раздвоенным, как его член. «Двухвостым»!
Самую же откровенную неприязнь, самое острое презрение выказывал Манассии один из школьников, который никогда не называл его этим прозвищем. Он пользовался взглядами, учеными аллюзиями и двусмысленностями, произнося все это с таким видом, что, мол, бедный Манассия все равно не поймет; и что бы Манассия ни сказал и ни сделал, он только головой качал да морщил нос. Пускай другие орали «Двухвостый», но этот одноклассник, этот сосед по парте, этот догматик учености и надлежащего происхождения поистине убивал взглядами и наморщенным лбом, пытал, мучил своими короткими фразами. Он тоже был учеником, но в известном смысле стал для Манассии учителем и врагом на всю жизнь — Исаак Абоаб.
Абоаба считали гением, исключением, величайшей, прямо-таки истерически обожаемой надеждой португальской общины Амстердама. Абоаб, чудо-ребенок в писаниях и речах, не Мессия, конечно, но обетование оного и провозвестие, как бы его пророк, Абоаб, рано достигший совершенства в языке пророков, Абоаб, мальчик, который, возмечтай все евреи разом о новом сыне Авраама, во плоти шагнул бы в жизнь из этих мечтаний, точь-в-точь такой, каков он есть, этот мальчик Абоаб смотрел на Манассию — и тот часами не мог в ешиве ответить ни на один вопрос; Абоаб ронял замечание — и Манассия не спал ночь. Если же он не смотрел и замечаний не ронял, Манассия не мог дышать рядом с ним.
Унизительные прозвища, издевательское улюлюканье, насмешки — все это было Манассии давным- давно знакомо, все это он уже испытал. И не обращал внимания. Толком не обращал. Правда, спал плохо. А вот по-настоящему новым и до крайности удивительным оказалось другое: подобные унижения есть и на свободе, вдобавок здесь они куда откровеннее, беспечнее и разнообразнее.
Конечно, с
Самуил Манассия еще и полугода не пробыл в
Потому-то его так заклинило на Исааке Абоабе. На веки веков. Абоаб дешевыми насмешками не занимался, не выкрикивал вместе с другими прозвище Манассии, никогда не выл с волками. В глазах Манассии это его облагораживало, и Манассия еще больше старался понять, за что Абоаб его столь явно презирает. Абоаб был догматиком. Это Манассия понимал. Его интересовали только принципы, основополагающая позиция. Тут насмешливая песенка, там шуточка, чтобы понравиться одноклассникам, произнесенная так же простодушно, как затем фраза великого Маймонида, чтобы угодить великому рабби Узиилу, — вот что презирал Абоаб. Возможно, он презирал Манассию потому, что одинаково презирал и шутки, и их жертв. Ведь это просто грани одной и той же незначительности. Чепуха по сравнению с абсолютным. Манассия это понимал. Ведь и для него, именно для него, это было главное. Спасение в абсолютном. Не будь этого, зачем вообще уезжать из Лиссабона и в китайском предместье позволять новоеврейскому дилетанту раздвоить тебе головку члена, черт возьми. Манассия готов был, рыдая, обнять колени недвижного и сурового Абоаба и умолять: «Пойми же наконец! Мы из одного теста!»
Однако для Абоаба Манассия не был даже из одного теста с родным отцом: отец Манассии, что ни говори, взял у мохела нож и со всей решительностью и поразительной выдержкой собственной рукою заключил завет с Вечным, тогда как сын, плача и скуля, стоял на ватных ногах и в конечном счете прямо- таки рухнул на нож, заработал повреждение, не имевшее ничего общего с заветом, наоборот, чуть ли не насмехавшееся над Творением. Теперь он сидел за партой, робкий и беспомощный, не имея представления о священном языке, знал, конечно, латинские правила, но был не способен вести диспут на ученой латыни и, если чего-то не понимал, задавал вопросы на языке врага. Так обстояло в третьем классе, куда Манассия, по твердому убеждению Абоаба, сумел пролезть обманом.
Школа, именуемая
Первым учителем Манассии, сиречь его
Этому руби Реубену, когда он узнал прозвище Манассии, загорелось своими глазами увидеть сию вызванную обрезанием анатомическую особенность. Однажды он задержал Манассию после уроков, когда все ушли домой. Манассия тогда еще не слишком преуспел в стараниях жить со своим новым тождеством не только как с новой одеждой, но принять его как нечто естественное и неотъемлемое, вроде носа, отчего он с закрытыми глазами, буквально со слепой покорностью читал «Отче наш» — да-да, в еврейской школе будущий раввин читал «Отче наш», — а руби меж тем спустил с него штаны и тотчас несколько раз вскричал: «Боже мой! Боже мой!»
Такси ехало вверх по Хёэнштрассе, поднималось ввысь, как самолет, который после бесконечно долгого разбега вот-вот оторвется от земли.
— Погоди! — сказала она, прежде чем Виктор успел дать ожидаемый ответ. — Я хочу проехать дальше, к тому месту, откуда открывается изумительная панорама Вены. Это, правда, не гостиница, но очень романтично!
Таксист тем временем с согласия пассажиров поменял кассету. После софт-рока поставил
Машина пробила туман, и Мария сказала:
— Слушай, Вик, не смотри так тоскливо! Рассказывай дальше! Просто рассказывай дальше!
Авраама Реубена вскоре с позором уволили: рабби Узиил застал его и одно
го из учеников в ситуации, какую именовали не иначе как «мерзость», или фигурально «Левит 19:22». Реубен бежал. Последнее, что слышала о нем португальская община Амстердама: в Антверпене он крестился и принял имя Франсишку ди Сан-Антониу.
Преемником его стал некто Ниссим Шушан, толстый старик, чья круглая, как шар, голова словно бы