городок Вила-душ-Комесуш, подальше от политического центра и от инквизиции. Взяв с собой Эштрелу, он пошел в
Гашпар Родригиш хотел поскорее увести дочку, но Эштрела выдернула руку из ладони отца. Не желала неуклюже ковылять рядом с отцом на своих коротеньких ножках, спотыкаясь на каждом шагу. Серьезная, степенная, она медленно продолжила путь, точь-в-точь маленькая взрослая. Отец тяжело дышал, горло перехватывало от беспокойства. Они поднялись к Шиаду, а закончив дела, Гашпар Родригиш решил пройти на Мирадору, расположенную неподалеку смотровую террасу. В свое время, когда приехал в Лиссабон, именно отсюда он с надеждой впервые окинул взглядом город, от нижней его части до крепости и квартала Алфама. Солнце уже склонялось к закату, когда они с Эштрелой добрались до этой террасы, где глазу открывался чудесный вид. Внезапно окна домов на крепостном холме вспыхнули красным, будто загорелись, белые фасады порозовели, запылали, потом алый шар солнца канул в устье Тежу, весь город на миг словно раскалился добела и сразу же стал пепельно-серым, потух в наступающей темноте.
В день рождения Мане у Эштрелы первый раз проявился ее особенный дар — она умела читать чужие мысли, мысли взрослых. Сейчас, стоя рядом с рыхлым, запыхавшимся отцом, который не находил слов, она надвинула платок поглубже на лоб и сказала:
— Да, этот город горит, сеньор, надо нам уезжать отсюда.
— Ты была тогда в таком восторге, что…
— Что-что?
— В восторге! Ты, говорю, была тогда в таком восторге от Португалии, что…
— Ну да.
— …что после даже учила португальский.
— Что?
— Португальский учила. — Он же знал: на таком расстоянии разговаривать невозможно. — Ты рассказывала мне, что учишь португальский.
— Вот ты о чем. Нет. Забудь… Несколько недель… может, два-три урока… потом мне стало скучно… уже ни слова не помню!
— Ты была охвачена таким энтузиазмом…
— Что?
— Ты была охвачена таким энтузиазмом, когда вернулась из революции… Революция! — крикнул он, встал и пошел вдоль стола к ней, чтобы сесть рядом, ведь так разговаривать невозможно. — Утренняя заря. Новый день. Новая жизнь. — Он стоял прямо перед нею. Она посмотрела на него. — Красивые слова.
— Давай без патетики, — сказала она, — и сядь на прежнее место.
Прежде чем началось несчастливое детство, Виктор был очень счастливым ребенком. Весьма робкий и застенчивый, однако любопытный, он смотрел на мир широко открытыми глазами. Все было ему в новинку. По сути, так обстоит для любого ребенка, но ему отчего-то казалось, что и в жизни взрослых новое имеет решающее значение. От того времени сохранилось несколько черно-белых фотографий с белыми зубчатыми краями, первые его воспоминания. Все снимки передержанные. Ведь новое всегда ярко сияло и блестело, а главное, солнце — он тогда привык автоматически связывать с «солнцем» этот глагол, — солнце непрерывно «смеялось». Конечно, в ту пору наверняка бывало и по-иному: пасмурные дни, вечера, ночи, другие сезоны, серая печальная осень, дождливая весна, — но в его памяти запечатлелась лишь вечная череда новых дней, плавно переходивших в следующие новые дни, сияя всходило солнце, и опять наставал новый день, и солнце смеялось.
— Надо стать вот так, — говорил отец, делая пальцем круговое движение, чтобы Виктор повернулся и обошел вокруг него. — Нельзя фотографировать против солнца.
Солнцу положено находиться у фотографа за спиной — эту истину ребенок в числе первых усвоил сознательно, а чуть ли не первым его словом было «хром». Оно блестело. И все краски сияли так нежно и светло, фотографии черно-белые, но Виктор помнил, что все тогда переливалось пастельными оттенками. И по сей день в фотографиях жили эти цвета. А тем паче в образах воспоминаний, не документированных снимками. Пастель, как новые узорчатые шторы в гостиной, сквозь которые просвечивало солнце, пока мама не раздвигала их в стороны, потому что настал новый день, и мохнатые листочки комнатной липы не вспыхивали нежной зеленью. Зеленый, желтый, голубой и розовый новой «американской кухни», где стоял и хромированный миксер, светло-красный земляничный лимонад, солнечно-желтый сыр «Жером», охряные, поджаристые ломтики белого хлеба, выскакивавшие из хромированного тостера. Новый кирпично-красный жучок-«фольксваген» с хромированными бамперами и молдингами, опять-таки задокументированный черно-белым фото. В принципе на веки веков документировалось — новое. Как взрослые радовались всему, что вдруг появлялось и чего раньше не было. К примеру, ему самому.
— Быть не может. У тебя уже сын!
— Да. И я очень им горжусь! — (Мама.)
— Никогда не поверю. Не говори, что это твой! Прелестный мальчуган!
— Вот именно что мой! Мой сынишка! Весь в отца! — (Папа.)
— Нет, вон там! Стань вон там. Солнце должно быть у меня за спиной, — сказал папа. — И-и-и улыбнись!
Все всегда ново, всегда в свете нового дня. Недаром его бабушка, папина мама, любила повторять: «Раньше такого не было». Виктор не помнил, что было или происходило несколько дней назад, знал только, что сейчас царило счастье, в центре которого находился он, счастье, полностью объединявшее детей и взрослых, хотя ребенок просто был рядом, хотя его выводили напоказ или фотографировали как новый автомобиль. Он всегда как бы тоже щелкал эти кадры в своей голове. До чего гармонично и счастливо ребенок приходится ко всему: все было внове для него, ведь он и сам был новым на свете, а одновременно все было внове и для взрослых. Иного он и представить себе не мог: мир — это сверкающая хромом машина, непрерывно производящая пастельную новизну. И все — что большие, что маленькие — смеются, как смеется солнце. Но вдруг отец исчез, родители разошлись, вскоре после того, как в гостиной появилась новая стенка. С многочисленными полками для очень немногочисленных книг. Сверху лампочка рассеянного света. Телевизора пока нет. И все же родители усаживались в кресла, гордо любовались стенкой, по нескольку минут, будто фильмом или пейзажем. Виктор устраивался на коленях у матери, взволнованный волнением родителей, и, как взрослые, неотрывно смотрел на стенку.
— Одно вам скажу, — твердил отец, — красное дерево!
Стенка была темная. Первое затемнение в светлом мире. Темно-темно-коричневая, а сверху, за ширмочкой, лампа рассеянного света, который не мог высветлить эту темную поблескивающую стенку.
Виктор наблюдал за всем с неизменным любопытством, в твердой уверенности, что его глаза и глаза взрослых видели одно и то же. Приближения родительского развода он не заметил. На всех тогдашних фотографиях лицо у Виктора искажено болезненной гримасой, глаза сощурены. Ведь когда отец снимал его, он поневоле смотрел прямо на солнце.
После пылающей столицы городок казался идиллией, хотя и хрупкой, как обычно, когда уезжаешь и возвращаешься. Вила-душ-Комесуш был местечком растущим, процветающим, но слишком уж маленьким, чтобы забыть его, а тем паче знать.
Гашпар Родригиш был сын старой доны Вьоланты и покойного сеу Алвару. Это не забылось. Сын города, побывавший в большом мире. Теперь он вернулся, опять стал здешним. Но не вполне. Если он добился там успеха — то почему воротился? Никто не знал, но домыслов хватало с лихвой. Что заставило его променять большой мир на маленький городишко? Может, он потерпел крах? Или в чем-то проштрафился? Оставался бы здесь! Они вспоминали, а знать ничего не знали, все эти люди, встретившие и