полость и где теперь начал уже покрываться пылью огромный безвкусный перстень, — помедлил и, пожалуй, даже наклонился, чтобы к нему прикоснуться, и даже расцепил было защищающие перстень власти пальцы, но… И вот уже опять ходит по колоннаде — наместник.
«Всё верно, всё дело в этом соглядатае из Рима… И что с того, что он прибыл лишь накануне? Несколько часов в его распоряжении были. Ему только и надо было, что отдать приказ — на это времени много не надо. Было бы уж совсем странно, если бы и чёрную работу он выполнил лично… Очень может быть, послал впереди себя исполнителя — скажем, за неделю… А сам прибыл, чтобы проверить, всё ли исполнено старательно. Ведь проверяющий же! Только заботился он не о справедливости или благе римского народа, а о готовности исполнителей к убийству. Ишь,
Наместник хохотнул и добавил, как бы обращаясь к строю:
— По ночам!
Последнее слово, как из тёмного омута, вызвало ещё обезображенное страхом смерти лицо. Руки наместника напряглись — как бы удерживая от падения невидимый труп.
«Но ведь кинжал-то — Киника! — возразил сопротивляющийся Пилат. — А ещё тот убитый мальчишка-нищий! Зачем всё это соглядатаю?..»
— Случайность? Да, случайность! Сколько этих случайностей в жизни каждого!.. — нанёс сокрушительный удар наместник — и победил.
Есть ли в нашей жизни место случайностям — вопрос, обсуждаемый тысячелетиями, но каков бы ни был на него ответ, в своей жизни наместник обнаруживал главное: чью-то волю, пытающуюся его с должности сместить.
«Подкопы были, есть и будут. Будут, верно, даже лет через тысячу… Да, так будет — пока не рухнет этот мир…» — продирался по выбранному пути наместник.
«…под собственной тяжестью!» — попытался возразить Пилат.
Именно Пилат, чтобы увидеть, зажмурился и действительно
Пилату стало невыносимо, как это с ним бывало на представлениях в театре, только стократ сильнее, и он рванулся, чтобы вырваться из этой братской могилы — несущейся на Великий Город волны тел, — и открыл глаза.
Сердце не отпускало.
Пилат прислонился к колонне.
«Собаку бы завести… Вырастить из щенка. Хотя бы одно не предающее существо!..» — малодушно отступил в наместника Пилат.
«Что ж, а Киник… Киники — это тоже для жизни полезно… В качестве… развлечения. Хэй-хо! Раз — влечение! Влечение —
— Что ж, пора принимать решение, — вслух сказал наместник. И — сжал кулак с такой силой, что пальцы вокруг преторианского перстня побелели.
Если кровь нужна — она будет! Тому, кто намеревается подчинить тебя своей силе, надо показать свою — и нападающий откатится назад. Раз в Риме кто-то решил завладеть властью над этой провинцией и предпринял к тому действия, то
Как показать силу? Что ж, для этого соглядатай и прислан.
«Как бы это сделать… покрасивей? — подумал наместник. — Чтобы
Соглядатая как римского гражданина нельзя было казнить позорной смертью. Для того чтобы предать его одной из наимучительнейших смертей, скажем, распятию на кресте, его предстояло выдать за раба.
Римского гражданина — за раба?
В определённом, философском, смысле этот чиновник был действительно раб — даже в большей степени, чем захваченный в плен и насильно удерживаемый, — и тем к позорнейшей из смертей приговорил себя сам.
В сущности, только казнь соглядатая через распятие была бы Риму наивернейшим ответом: ибо верность Власти — в попрании всех и всяческих законов. Если в чём Киник и прав, так прежде всего в том, что смещают не за жестокость, а за её недостаток.
Разве в Риме не знали, что всякий наместник, если он действительно наместник, сопротивляться захочет, сопротивляться будет — и даже по должности сопротивляться обязан?..
Знали. И послали — на распятие.
Соглядатай — это жертва, отданная на заклание от начала. Разве смерть его не предусмотрена? Может быть, он — священное жертвоприношение? Жертва богу власти? Эдакий агнец на алтарь бога Империи? Ведь обязаны же в Риме беспокоиться о возрастании
В таком случае, собственноручно совершить предлагаемое Властью жертвоприношение — нравственный долг каждого из наместников Империи. Долг!
Что ж, получается, соглядатай действительно —
Проверяющий…
Да, решено! Пусть соглядатай с креста стенает, что он римский гражданин, — над ним надо будет и посмеяться… А народ казни любит — оторвутся…
А может быть, и прибить его на крест — самолично?.. Тем явив своё—хладнокровие?..
«Да, надо всё сделать самому! — сжал кулаки наместник Империи. — Непременно самому! А под конец явить и милосердие: взять копьё и, чтобы не мучился, — в грудь! Там, где сердце! О, копьё!..»
Наместник прикрыл глаза, рассчитывая увидеть крест и копьё.
Но из темноты внутреннего зрения выплыли отнюдь не очертания креста с вознесённым на нём проверяющим, не ряды выстроенных вокруг воинов, не толпящийся народ, но знакомые очертания улочек кварталов любви, подсвеченных красноватыми отблесками от светильников. Странные они, эти светильники любви… Без них женщины сникают, а под ними — распрямляются, преображаются, ликуют…
От обилия в кварталах домишек настолько тесно, что мужчине разойтись в проходе со встречным можно, только с ним соприкоснувшись — почти как в лупанарии, — может, потому и сохраняется эта теснота?.. Им, мужчинам, страшно: кто не наслышан, что земля в кварталах любви за столетия пропиталась кровью чуть ли не на локоть? Да, убийства здесь не редкость, безнаказанность — закон. Но этот страх мужчин, похоже, не только нисколько не отталкивал, но, напротив, притягивал…
Вот пробирается и соглядатай… Странно, но он, наместник, его узнаёт…
Одна за другой женщины льнут к соглядатаю, изгибаясь и полуоборачиваясь так, чтобы смотреть из- за плеча, восторженно, но в то же время робко, как бы стыдливо опуская глаза, а главное — изгибаясь…
Квартал не «торговый», а «солдатский», поэтому наместнику, под легионера лишь ряженому, казалось бы, сохранить равнодушие легко. Действительно, что худенькая, что полненькая — всё одно: не «торговая», а всего лишь «солдатская»! Но то ли одежда легионера, то ли власть стиснутой под складками одежды рукояти короткого меча, то ли неясный привлёкший его сюда дух заставляют уроженца Понта хотя и вскользь, но предлагавших себя женщин осматривать глазами стосковавшегося в казарме солдата.