— Трудная.
— И песни будут на улицах?
— А как же!
— Не хочу я, чтобы эту, знаете… «Если завтра война…»
— Теперь другие песни.
— И выборы будут? Снова голосовать надо?
— А как же! — Стало быть, все как тогда. Стало быть, и землю раздадут людям. Опять все снова.
— Конечно!
— А… в Сибирь возить будут?
— Не знаю. Вот уж этого не знаю. Долго сидели молча.
Наутро двинулись солдаты вместе с солнцем на запад, опять на фронт. У них, дескать, еще дальняя дорога. До самого Берлина. Видно, и впрямь дальняя.
И снова жизнь началась.,… Другая. Конечно.
Заново.
Все ли заново? Все-все?
Мы говорим:
Человек радуется.
Человек грустит.
Человек смеется.
Человек плачет.
Как знать…
Правда ль это?
А если сердце заходится от радости и от горя сразу?
Если слезы радости и печали подступают к глазам?
Она все еще стоит, прикрыв лицо ладонью. Заслонясь от утреннего солнца.
Почему человеку мало только поесть?
Почему ему еще что-то надо?
Она стоит и все так же взглядом провожает детей. А детей уже И не видать давно. Они, чего доброго, уже в школе.
Только падают желтые листья каштана.
Облетают, тронутые пальцами ветра, — кажется, всю землю устлать хотят.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Чем плохо, когда наступит лето?
Летом хорошо.
В школу не надо, и ребята со старым Кинартасом пасут городских коров. Вот уже и не твоя забота, накормлены. Один день — один хозяин даст, другой день — другой. Так и идет по кругу, и людям хорошо, и дети сыты. Еще, глядишь, и червонец перепадет — карточки отоваришь.
Сама тоже не сидит сложа руки. Тому огород прополоть, этому одежу постирать, а еще и свой огородик, и овца растет, и поросенка как-никак держат.
Грех жаловаться, ведь только-только война прошла.
Не сказать, чтобы хлеба вдоволь, но и с голоду не пухнешь.
Все не так, как те, что из Пруссии побираться ходят.
Ходят и ходят, по двое, по трое, а то сразу кучей — женщины с детьми или женщины отдельно, дети отдельно.
Ну что? Воевали-воевали, да так и не навоевали ничего? В войну на чужом и теперь тоже?
Стояла она над мертвым сыном, воздев к небу измазанные землею и кровью руки. И настало проклятье. Сбылось.
Завидев, как они сворачивают с большака на дорожку, пряталась на сеновал, не показывалась и только все смотрела, смотрела в щель…
Они стучали в дом, звали и, не дождавшись, уходили со двора. А она — ни с места. Иной раз, воровато озираясь, выдернут морковину из ближней грядки или наспех выроют горсть картошки.
Пускай. Что ей, жалко морковку или там картошку?
Но из своих рук и куска не подаст.
Разве не стояла она за дорогой, воздев руки к небу?
И вот оно — проклятье.
Радовалась, что детей нет дома, не видят, как она прячется на сеновал, а потом приникает к щели.
Разве им объяснишь, ребятам?
Разве все расскажешь…
Винцукасу, пожалуй, и сказала бы, тот уже почти взрослый, еще годок-другой — и мужчина. Да стоит ли бередить старую рану? Слишком зелены они, еще мало повидали в жизни.
А тут возьми и приди домой вчетвером.
А спросились?
Нет. Подросли — и они, вишь, люди уже. И они по-своему хотят.
Обычно поджидала ребят на закате. Сидела на пороге, ждала. И улыбалась, когда они, все трое, сворачивали за деревьями с большака на дорожку. Еще маленько погодя уходила в избу. И появлялась снова, когда они уже гомонили на дворе.
Что? Вернулись? Ну и ладно.
Чтоб она сидела ждала их?
Чтобы все глаза проглядела?
Еще чего!
Так и разбаловать недолго.
Так и вовсе на шее виснуть будут.
Но и они ведь видели…
Еще не свернув с большака, прижимались к деревьям и приглядывались: сидит ли она, ждет ли их на пороге.
Что же они — не видели?
Зато, бывало, сбегутся во двор и враз притихнут, навострив уши, ждут, когда она выйдет.
А тут смотрит: вчетвером идут.
Уже и в избу не стала прятаться, так и осталась на пороге, только дело какое-то нашла, картошку чистить, что ли.
Вошли все во двор, а она молчит, ждет. Что тут скажешь?
Молчат и они, трое, подталкивая вперед ободранного мальчишку.
— Мама…
Это Винцас. Голос огрубел, уже и впрямь мужчина.
— Мама… Можно ему поужинать с нами… Целый день вместе коров пасли, проголодался ведь, как и мы. Ишь как… Все равно молчит, чистит картошку, бросает в чугунок с водой.
— Как он коров сгоняет, ты бы только видела.
Это уж Римас. Голос тонкий, как у девочки. Ничего, погрубеет. Не все сразу. Сам-то рослый, только голосишко девчачий. Сколько ему? Мал еще. А не успеешь оглянуться — и уже басок, как у Винцаса.
— Кто таков? — спросила наконец. — Откуда? Как звать?