нуждами и чаяниями крестьянства и горожан. Однако справедливо ли игнорировать то, что декабристы – и как офицеры, и как помещики – постоянно общались с тем самым народом, от которого были «страшно далеки», а потому знали его гораздо лучше, чем, скажем, деятели разночинного лагеря последующих десятилетий. Слепой любви к «девственно чистой» и «праведно живущей» деревне они действительно не испытывали, но это отнюдь не свидетельствует об их плохом знакомстве с предметом спора. Поскольку самые простые, приходящие на ум в первую минуту решения нередко оказываются ошибочными, попытаемся не столько углубиться в проблему, сколько дать ей несколько иное освещение.
И Герцен, и Ленин, оценивая ситуацию на Сенатской площади, видимо, не посчитали достаточно значимым то обстоятельство, что дворянские революционеры сознательно отказались от попыток опереться на народные массы. А поскольку декабристы поступили именно таким образом, то в чем причина этого сколь решительного, столь, может быть, и решающего шага? Недовольство простого люда существующим положением вещей ни у кого сомнения не вызывало. К тому же обещание отменить крепостное право и рекрутчину было сильным козырем в руках восставших и могло привлечь на их сторону крестьянские и солдатские массы. Однако в этой очевидности имелась, с точки зрения представителей дворянского авангарда, весьма смущавшая их сторона дела. Они прекрасно помнили, что революционному Парижу в свое время удалось справиться со многими врагами, но ни якобинцы, ни Наполеон так и не смогли, уговорами или силой, перетянуть на свою сторону крестьянскую Вандею, упрямо остававшуюся верной свергнутой королевской династии и отважно добивавшуюся ее возвращения на престол.
Если победоносная и даровавшая народу землю и политические права революция не сумела сломить монархизма французского крестьянина, то какие могли существовать гарантии того, что это удастся сделать горстке российских радикалов? Кроме многовековой и неистребимой веры селян в справедливость и законность власти монарха, существовало еще одно, чисто тактическое затруднение. Революционерам, тем более дворянам, вряд ли бы удалось быстро и доходчиво объяснить крестьянству суть таких понятий, как «республика», «конституция», «парламент», «политические права» и т. п. Зимний же дворец мог просто и надежно использовать хорошо знакомый всем россиянам лозунг: «За Бога, царя и Отечество!», чтобы увлечь за собой народные массы на борьбу с дерзкими разрушителями традиционных устоев. Контрреволюционность деревни, как и ее монархизм, была вполне стихийной, но декабристам от этого легче не становилось.
Правда, они могли попытаться использовать массы «втемную», ничего им не объясняя, воспользоваться размахом и силой народного недовольства в собственных интересах. Однако это, во-первых, противоречило нравственно-политическим принципам дворянских революционеров; во-вторых, могло спровоцировать «бессмысленный и беспощадный» бунт «черни», чреватый огромными людскими, культурными и экономическими потерями, которым в глазах дворянского авангарда не было оправдания. К тому же последствия народного бунта представлялись им абсолютно непредсказуемыми, а потому надежда, что страна в результате подобных экспериментов выйдет на путь прогресса и справедливости, была более чем призрачной. Так, может быть, не только декабристы были страшно далеки от народа, но и он (народ) никак не желал сближаться с дворянскими революционерами? Их равновеликая удаленность друг от друга и определила трагическую слабость российской политической оппозиции в первой четверти XIX в.
В общем, как заметил наш современник, поэт Юрий Ряшенцев:
Сомнения… сомнения… Помимо уже сказанного, под их грузом даже святые слова: «монарх» и «Отечество», ранее составлявшие для дворянства нерушимое целое, начинают как бы двоиться, а для декабристов вообще распадаются на два самостоятельных понятия. Недаром на следствии многие участники восстания уверенно заявляли, что они не нарушали присяги, поскольку клялись в верности Отечеству, а не государю, что стало для Николая I полной и вряд ли приятной неожиданностью. Иными словами, сомнения далеко не всегда являются фактором разрушительным, а потому отрицательным, зачастую они, напротив, весьма полезны и даже конструктивны. Иначе декабристам, наверное, не удалось бы окончательно договориться о том, в чем заключаются такие важные для них понятия, как «честь» и «долг» гражданина. А так честь сделалась прежде всего гарантией независимости, самостоятельности мыслей и действий человека; долг же требовал от него беззаветного служения стране и народу, а не отдельному лицу. Эти понятия вырастали одно из другого и, поддерживая друг друга, не давали человеку опуститься до уровня льстеца, чинодрала, холопа.
Ну хорошо, будем считать, что мы почти готовы поверить в то, что декабристское подполье не являлось абсолютно точным отражением державной власти (это тяжелое испытание замаячило перед радикальным лагерем десятилетия спустя), более того, сами они представляли некую самостоятельную силу, которая пыталась насаждать в умах и душах людей высокие, нравственно безупречные цели и действия. Однако для того, чтобы окончательно утвердиться в этой точке зрения или оспорить ее, попробуем посмотреть, изменилось ли что-нибудь в повседневной жизни России после исчезновения дворянских революционеров с общественно-политической арены. Один из самых пристрастных, зато и самых надежных очевидцев событий тех лет А. И. Герцен, писал: «Тон общества менялся наглазно; быстрое нравственное падение служило печальным доказательством, как мало развито было между русскими аристократами чувство личного достоинства. Никто (кроме женщин) не смел показать участия, произнести теплого слова о родных, о друзьях, которым еще вчера жали руку, но которые за ночь были взяты. Напротив, являлись дикие фанатики рабства, одни из подлости, а другие хуже – бескорыстно».[84]
Вряд ли можно согласиться с замечательным мемуаристом в том, что чувство собственного достоинства было развито среди русского первого сословия

Может быть, представители дворянского авангарда по отношению к российской действительности первой четверти XIX в. и стояли, пользуясь выражением В. О. Ключевского, «как-то криво», что мешало им разглядеть достижимые цели, взвесить наличные средства, предусмотреть последствия своего радикализма.
Однако их исчезновение «во глубине сибирских руд» скоро почувствовалось всеми и везде. Сами же декабристы и в Сибири продолжали оставаться на удивление прежними, и возвращение тех из них, кто дожил до амнистии в 1856 г. (она коснулась сорока двух революционеров), оказалось для властей сплошным разочарованием, а для объективно настроенных современников восстания – радостным и волнующим событием.
«Довелось мне видеть, – вспоминал Л. Н. Толстой, – возвращенных из Сибири декабристов, и я знал их товарищей и сверстников, которые… остались в России и пользовались всякими почестями и богачеством. Декабристы, прожившие в каторге и в изгнании духовной жизнью, вернулись после 30 лет бодрые, умные, радостные, а оставшиеся в России и проведшие жизнь в службе, обедах, картах, были жалкие развалины,