ни на что никому не нужные, которым нечем хорошим было помянуть свою жизнь…».[86] Льву Николаевичу, как всегда, когда речь заходила о человеке и движениях его души, удалось подметить наиболее существенное. Грубая и жесткая николаевская система, отравившая существование двум поколениям россиян, забросив декабристов в Сибирь, больно их зацепила, но не изувечила из-за географической отдаленности, смягчавшей ее гнетущую действенность. Установленный в империи режим не сумел заставить замолчать их совесть или испачкать их руки, что разительно отличало наших героев от их сверстников, добровольно или из-под палки служивших Зимнему дворцу.
Да и только ли в сверстниках дело? Не будем кривить душой и делать вид, что в ходе нашего разговора о дворянских революционерах нам не вспоминаются события иные, гораздо более близкие к временам сегодняшним. Преемники декабристов, безусловно, превзошли их в организованности, в деле привлечения к активной оппозиции властям учащейся молодежи, крестьян и рабочих, в безоглядности своих действий и непоколебимой уверенности в собственной правоте. Но системы, которые они пытались выстроить, а порой и выстраивали, вряд ли можно назвать подлинно гуманными, а значит, и действительно прогрессивными. Революции ради революций время от времени, к сожалению, происходят. Порой они даже становятся событиями всемирного значения. Но что при этом меняется к лучшему?
Все-таки замечательно, что деятели 1825 г. до сих пор упрямо напоминают нам одно неписаное правило, которое гласит, что очень часто хорошо аргументированные нравственные сомнения по поводу тех или иных планов преобразований, предлагаемых государственными или общественными деятелями, бывают гораздо привлекательнее, а может быть, и полезнее самых безапелляционных утверждений собственной правоты, уверенности в возможности некой идеологии или неких вождей осчастливить сограждан помимо их воли. Подобную уверенность политологи называют «поглощенностью идеей», и от нее декабристов спасло не только то, что они были первыми, но и какой-то особенно высокий нравственный градус их движения. Оказалось, что истина, тем более истина весьма относительная (впрочем, и абсолютная тоже, если такая вообще существует), отнюдь не важнее добра, красоты, совестливости. Духовная независимость дворянских революционеров, как и порожденные ею самоуважение, возможность безбоязненно сомневаться в том, что сомнению вроде и не подлежит, не только позволяли им в любых обстоятельствах оставаться самими собой, но и делают их образ необычайно привлекательным даже в начале XXI в.
Почему же эта обаятельность, столь явственно ощущаемая ныне, так странно действовала в начале XX столетия на небезразличного к красоте поступков и острым нравственным проблемам Мережковского? Почему писатель не только восхищается первыми российскими революционерами, называя их мучениками свободы, но одновременно словно бы предупреждает нас от некого искуса, таящегося в их облике? На наш взгляд, дело в данном случае в том, что роман «14 декабря» является ярким примером столкновения двух типов интеллигентских утопий, которые в принципе не могут сосуществовать, т. е. составить какой-либо идейный симбиоз. Приходится констатировать, что проблема типологии утопий российской интеллигенции весьма интересна и важна как с научной, так и практической точки зрения, но, к сожалению, довольно слабо разработана в исследовательской литературе (народные утопии, кстати, рассмотрены гораздо лучше[87]). Не пытаясь осилить столь многозначную тему, присмотримся внимательнее к самому понятию «утопия». Может быть, это поможет нам лучше понять потаенно настороженное отношение Дмитрия Сергеевича к декабристам.
Если верить энциклопедическим словарям, то понятие «утопия» имеет два значения: «место, которого нет» и «благое место». В строго теоретическом отношении это, наверное, справедливо. Однако на практике давняя традиция заставила оба смысла слиться воедино, а в результате получилось следующее: этого здесь нет, ибо оно слишком хорошо для нашего грешного сущего. Но именно потому, что «хорошо», а равно и потому, что «нет», утопии неотвратимо притягивают мысли и чувства людей, подобно мощному магниту. Кроме того, с точки зрения практической, вернее, политической они распадаются на два вида. Те, что представляются плодами чисто кабинетных размышлений, обогащенных прелестными картинами собственного воспаленного воображения; и те, что являются (вольно или невольно) отражением реальных противоречий, существующих в обществе. В них, в свою очередь, можно выделить два подвида (виды, подвиды – очень похоже на какие-то труды Ж. Ламарка или Ч. Дарвина, а не на скромный комментарий к историческому роману, но автор в этом повинен в самой незначительной степени. История, как наука, настойчиво требует строгой регламентации понятий). Первые из них представляются единственным вариантом развития страны. Они имеют вид сурового и не слишком умного учительствования, т. е. диктуют и контролируют каждый шаг тех, кто в них поверил и готов осуществлять на деле. Вторые же не столько диктуют образ действий, сколько наводят на размышления, иными словами, при всей своей обманчивости и прельстительности, выступают как один из возможных, но необязательных вариантов движения к прогрессу.
Задумки декабристов, являясь утопиями, все же отражали реальные противоречия, существовавшие в России первой четверти XIX в. А вот рецепты Дмитрия Сергеевича… Конечно, идей, совершенно не связанных с той или иной национальной почвой, не бывает. Однако степень и уровень этих связей важны необыкновенно. Вопрос о почве затронут далеко не случайно. Утопии достаточно национальны по своей сущности и корнями уходят в глубины сознания того или иного народа. Говоря более академическим слогом, психо– и гносеологические предпосылки утопий проистекают из тех слоев человеческой натуры, где
В начале XX в. дух обновления, а то и отрицания традиционных способов существования народов охватил все европейское пространство, создавая плодородную почву для расцвета всевозможных интеллигентских утопий и полуутопий. Запад отозвался на эту неординарную ситуацию философской и культурологической аналитикой, предлагавшей, по существу, исторические средства выхода из чисто исторического же кризиса. Россия по давней традиции откликнулась на общеевропейский зов времени не только интереснейшими философскими и беллетристическими произведениями, но и предложила ультраутопические средства выхода из кризиса. Причем русские «спасительные» проекты этой поры развивались не от представлений о месте, которого нет, к описанию места, которое есть и требует рационального изменения. Они разрушали последнее, призывая броситься туда и в то, чего нет, и что не может существовать сколько-нибудь длительный исторический срок (как горько заметил один мой знакомый: «Когда Запад охватывали чувства уныния и разочарования, там наступал Ренессанс, а у нас – Октябрьская революция»).
Не осознавая нереальность поставленной задачи и не желая верить в ее невыполнимость, утописты этого периода всех мастей и окрасок волей или неволей выдвинули целый ряд обязательных условий достижения своей главной цели – построения сконструированного ими общества. Попытаемся перечислить эти условия, ну а насколько они нравственны, гуманны да и просто реалистичны, судить читателю. Вы замечали, что ни у одного из авторов политических, литературных – по сути, интеллигентских – утопий нет ни слова о личностных отношениях людей в тщательно описываемом ими будущем общежитии? Это отнюдь не случайный недосмотр и не досадное упущение. Существовала странная, но всеобщая уверенность в том, что мир или по крайней мере государство можно достаточно быстро переделать при помощи умозрительно найденного средства. Во второй половине XIX в. все надежды на поиск такого средства возлагались на точные и естественные науки, а чуть позже, несколько разочаровавшись в них, утописты-проектанты перешли к совершенно иным материям.
При этом межчеловеческие отношения в любом случае казались им второстепенными, поскольку не вписывались в контекст «серьезных» научных или теологических размышлений. Но и вообще без людей ни один утопист, к сожалению, обойтись не мог. Трудность, вернее, даже не трудность, а досадная, с их точки зрения, помеха заключалась в том, что для появления новой небывалой социальности необходима такая же новая и тоже небывалая порода людей. Утверждение достаточно циничное, не правда ли? Что же в таком случае получается? Не общество изменяется ради благоденствия отдельного лица, а оно, лицо, есть всего лишь инструмент для идеальной переделки общества. Оказывается, главное заключается в том, чтобы