на двух гипотезах. Я, как и мсье Пако, предположил, что
– Но у вас нет никаких, абсолютно никаких оснований это предполагать! – говорит Блаватский, и в его глазах за стеклами очков мечется страх, губы и подбородок дрожат.
Он до такой степени забылся, что даже оторвал руку от подлокотника кресла, но, как только индус направляет на него пистолет, он поспешно опускает ладонь и опять цепенеет.
И все же с горячностью, которая оттого, что он неподвижен, кажется еще более исступленной, он продолжает:
– Ваше предположение, что
Я слушаю его сиплый голос, который от усилий убедить оппонента звучит почти жалобно, и чувствую, что он и сам, продолжая еще говорить, уже осознал бесплодность и тщетность всей силы своей диалектики, к которой он прибег. Я не понимаю – или по крайней мере недостаточно ясно понимаю, – куда он гнет, но у меня мучительно сжимается горло от предчувствия неизбежного поражения, которое его ожидает.
Не знаю, смутило ли индуса возражение Блаватского. Во всяком случае, он ничего не отвечает, и трудно сказать, как долго длилось бы его молчание, не окажись у него неожиданного союзника: в своем кресле выпрямляется Караман; бледность сменяется у него ярким румянцем, и, чуть наклонившись вперед, чтобы видеть Блаватского – мое кресло их разделяет, – он говорит по-английски резким тоном и с величайшим негодованием:
– Я не могу позволить вам говорить подобные вещи, мсье Блаватский! Это недостойно вас и ваших официальных обязанностей! У нас нет никаких доказательств того, что Мадрапура не существует, что
– Да помолчите вы, Караман! – в совершенном бешенстве кричит Блаватский и, не помня себя от гнева, чуть не вскакивает с кресла. – Вы ничего в этом не смыслите! Не суйте свой нос куда не следует! Дайте мне вести игру одному! Своим дурацким вмешательством вы все портите! А что до ваших верноподданнических чувств в отношении
– Напротив, я очень хорошо все понимаю, – с ледяным гневом говорит Караман. – Я понимаю, что вы цинично отвергаете все человеческое общество! Всю философию жизни!
– Философию моей задницы! – кричит по-французски Блаватский.
– Джентльмены, джентльмены! – говорит индус, в успокаивающем жесте грациозно поднимая руку. – Хотя ваш спор для меня в высшей степени интересен и я воистину наслаждаюсь прихотливыми извивами его логических ходов, но меня несколько поджимает время, и я буду просить вас отложить эту дискуссию на более поздние сроки, чтобы дать мне возможность закончить свое заявление.
– Но это несправедливо! – в отчаянии восклицает Блаватский. – Вы совершенно не принимаете в расчет мои возражения. Тогда дайте мне их, по крайней мере, развить!
– Да нет же, я как раз принимаю их в расчет, – говорит индус. – Сейчас вы сможете в этом убедиться.
Он оборачивается к нам, охватывает весь наш круг своим взглядом и говорит с оксфордским выговором:
– Напоминаю вам, что я потребовал от
Незавершенная фраза повисает в воздухе. Он небрежно взмахивает рукой, и его мрачные глаза смотрят на нас из-под полуопущенных век с такой холодностью, как будто мы принадлежим не к роду людскому, а к какой-то другой породе.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Я, как и все, потрясен и раздавлен. Ибо на этот раз смерть уже не отвлеченное понятие, не что-то далекое. Теперь до нее рукой подать.
Тело, не спрашивая нас, реагирует первым и делает это с неистовой силой: волосы встают дыбом, страшное сердцебиение, струйки холодного пота, дрожащие руки, ватные ноги, позывы к мочеиспусканию.
И тут же следует реакция нравственная – слепая, но спасительная: ты в это
И сразу третья фаза: замыкаешься в себе. Я думаю только о собственной персоне. Буквально не вижу своих попутчиков. Забываю о бортпроводнице. И сижу съежившись в кресле, сведенный к своему собственному «я», и никакого дела до других. Ужас обрывает все человеческие связи.
И вот наконец я на самом дне морального падения; с гнусненькой надеждой прикидываю: в конечном счете тринадцать шансов против одного, что не я окажусь тем заложником, на кого падет жребий и кто будет убит.
Тут я со стыдом замечаю, что в свои тринадцать шансов уцелеть я засчитал и смерть бортпроводницы.
С этого мгновения начинается мой подъем на поверхность, но это стоит мне огромного труда. Мне приходится до предела напрягать волю, чтобы вернуть себе мужество, а главное – восстановить социальные рефлексы. Ох, с этим у меня обстоит пока еще слабо. Прогресс невелик – и в моем стоицизме, и в моем беспокойстве о ближних.
Однако я уже вынырнул из глубин и способен снова видеть своих спутников, снова их слышать. И