Факт, конечно, маленький, но воспитывать народ надо и на мелочах.
– Всё? – спросил Билибин.
– Не всё, – ответил Дуговец. – Третьего дня была у Зырянова беседа с Ларионовым. Ветврач рекомендует ему читать литературу не отечественную, а исключительно зарубежную. И внушал, между прочим, взгляды, в корне противоречащие теории академика Павлова.
– Например? – спросил Билибин.
Дуговец протянул ему листок бумаги.
– Я тут все изложил. Чтобы не быть голословным.
Опершись на руку и прикрыв ладонью глаза, Билибин прочитал бумажку.
– Не совестно вам, Дуговец? – устало спросил Билибин.
– А что? – встрепенулся проводник. – Заедают меня эти запятые, Сергей Прокофьевич!.. Я же окончил только пять классов. В наше время, знаете, как учили: через пень-колоду…
Билибин сказал:
– Я ведь тоже учился в ваше время. И классов у меня тоже не много, всего семь.
– Ну, вы-то фигура, Сергей Прокофьевич!
– Бросьте заниматься чепухой, Дуговец. Трофим Игнатьевич Зырянов отличный работник, дай бог каждому…
– А он за это деньги получает, – сказал Дуговец. – Я его работу не хаю. Конечно, ваше дело, товарищ майор, я человек маленький… Докладную прикажете оставить или взять с собой?
– Оставьте, – сказал Билибин.
Когда проводник вышел, он еще раз прочитал бумажонку, скрипнул зубами и, ткнув в нее горящую папиросу, прожег в середине одну дырку, вторую, третью; затем для чего-то посмотрел в эти дырки на свет, в сторону окна. Через окно было видно, как идет по двору Дуговец, размахивающий руками, и рядом с ним Ларионов.
4
Мухтар привязывался к Глазычеву все крепче.
Дело не в том, что собака слушалась своего проводника, – это сравнительно нехитрая штука. Отношения их были гораздо серьезнее. Мухтар знал, в каком настроении находится Глазычев. Знал он это по тем невидимым человеку признакам, о которых не догадывался и сам проводник. Сюда входили не только голос или выражение лица Глазычева, но и его обыденные, житейские движения: то, как он вынимал из кармана папиросы, гребенку, носовой платок, как вытирал пот со лба, как садился и вставал.
Если Глазычев чувствовал утомление, то немедленно утомлялся и Мухтар. Язык его тотчас же вываливался на сторону, шумно дыша, он поглядывал на проводника, тактично давая ему понять, что устал, собственно, не Глазычев, а лично он, Мухтар, и совершенно нет ничего страшного в том, что они сейчас немножко отдохнут. Когда же работа требовала от них обоих непрерывных и долгих усилий, Мухтар никогда не позволял себе первым показать, что силы его на исходе. Он готов был, как и Глазычев, десять раз начинать поиски сначала, чувствуя себя виноватым и глубоко несчастным, если они не увенчивались удачей.
Неутомимость его удивляла даже крепкого на ходьбу Глазычева.
– А ты, брат, железный, – говорил ему иногда проводник.
Хвостом, глазами, ушами, всем своим телом Мухтар отвечал:
– Ничего не поделаешь – служба!
Хвост у Мухтара вообще был необыкновенно выразительный; такие простые чувства, как умиление, радость, злость в счет не идут. С хвостом Мухтара дело обстояло сложнее. Бывало, что Глазычев, идя за своей собакой, начинал вдруг придирчиво посматривать на ее хвост. Казалось бы, все было в порядке, все шло нормально: Мухтар старательно бежит по следу, рыская носом над самой землей. Но проводнику постепенно становился подозрителен Мухтаров хвост. Что-то в нем было лживое и унылое. Глазычев командовал:
– Рядом, Мухтар!
Собака тотчас же подбегала к нему.
Проводник строго спрашивал ее:
– Ты зачем халтуришь? Думаешь, я не вижу? А ну, не липачить, Мухтар! След!
И, нервно покрутившись на том месте, откуда позвал его проводник, Мухтар сперва возвращался немного назад, а затем сворачивал со своего прежнего пути и шел в другом направлении.
Что поделаешь, он действительно слегка схалтурил. Задумался при исполнении служебных обязанностей. Собакам ведь тоже есть о чем подумать…
По-прежнему худо складывались у Мухтара отношения с начальством. Никого он не хотел признавать, кроме Глазычева, да еще, пожалуй, поварихи собачьей кухни Антоновны.
Никакой фамильярности он не позволял и ей, но заносить в его клетку кастрюлю с едой и ставить ее на пол Антоновне милостиво разрешалось. Убирать же пустую кастрюлю из клетки имел право только сам Глазычев. Поэтому, когда проводник как-то дней на семь забюллетенил, Мухтар еду от Антоновны принимал, вылизывал все до дна, но кастрюли тотчас же сам прибирал за собой, снося их в дальний угол клетки. Они лежали там горкой, семь кастрюль, покуда не вернулся Глазычев: это было его, проводницкое, имущество – так считал Мухтар, – и он сдал ему все сполна, как говорится, с рук на руки.
Других работников питомника Мухтар равнодушно терпел. Он знал их в лицо и по запаху, однако они были для него чужими людьми, способными в любую минуту сотворить пакость.