Прислушиваясь, затаив дыхание, мы замерли, и на какую-то долю секунды замерло все и там, за стеной. Потом послышалась суета, зашаркали ноги. Мы поняли, что с кем-то что-то случилось, что он упал и что сейчас его со всех сторон обступили. Мы терялись в догадках. Что могло там, среди них, произойти? Нам было понятно только одно: что это случилось с кем-то в том углу, где стояло пианино, то есть около нашей стены.
Вой перешел теперь в стоны и всхлипывания.
— Не вижу… не вижу… глаз… больница… — долетали до нас слова.
Что же это могло быть? Какое-нибудь несчастье? Но мы не слышали, чтобы кто-нибудь дрался, и никакого выстрела случайного тоже не раздавалось — следовательно, несчастный случай был тоже исключен.
Так или иначе, но неизвестное нам событие, которое произошло там, за стеной, в гостиной, сразу изменило всю ситуацию. Волна нараставших темных инстинктов, жажда насилия и бесчинств спала, она уступила место растерянности. Теперь ругались уже много тише, некоторые даже стали говорить шепотом. Всхлипывавшего человека, с которым что-то приключилось и который между стонами уже довольно внятно просил «холодной водицы испить», просил ему «пособить», мы узнали по голосу. Это был Фоменко. По долгой возне и по некоторым долетавшим до нас словам мы поняли, что его не то понесут, не то поведут вниз.
Стук сапог долго еще раздавался по лестницам, и долго еще внизу, в первом этаже, хлопали дверьми.
Потом мы услышали, как открывали засов входных дверей. Прильнув к стеклу окна, мы жадно наблюдали. В темноте ночи нам очень помогала белизна снега, к тому же вышедшие из дома люди то закуривали, беспрестанно чиркая спичками, то зажигали для освещения клочки сена, разбросанные вокруг. Сначала они все суетились около одних саней, подмащивая сено для кого-то, а затем вывели из дома под руки Фоменко. В темноте ярко белела его непомерно большая голова, которая была вся вокруг обвязана мохнатым полотенцем, и причем таким образом, что половина его лица была скрыта. Его усадили в сани, но он, видимо, очень обессилел, и Колосовский, сев с ним рядом и поддерживая, обнял его. Один из конвойных сел с другой стороны Фоменко, а другой взялся за вожжи. Лошадь тронулась с места.
Солдатик со штыком вместе с Агеевым, пошатываясь, направились к дому… Нетрудно было догадаться, что Фоменко повезли в больницу.
Двое оставшихся еще некоторое время галдели и шумели. Они, видимо, продолжали пить. Время от времени снова слышался шум отодвигаемого засова. Со страхом мы бросались к окнам, думая, что кто- нибудь прибыл к ним из Нары, но оказалось, что у них была рвота и потому они периодически выбегали на улицу. Их рвало прямо около крыльца.
— Не будем больше подходить к окну, — сказала я, — невозможно больше смотреть на это… Страх вдруг уступил место невероятному отвращению и неизмеримой усталости.
Что еще могло ожидать нас впереди?.. Посоветовавшись, мы решили, что по очереди одна из нас будет дежурить, остальные — спать. Но едва дежурство дошло до Лели, как она бессовестно заснула…
Мы все трое были разбужены громким стуком в нашу дверь и голосами наших матерей, звавших нас по имени.
Можно себе представить, что пережили мама с Натальей Александровной, когда с мешками за спиной и тяжелыми кульками в руках они подходили к флигелю, в котором нас оставили… Уже издали они увидели, что случилось что-то недоброе. Стоявший в снежных сугробах флигель, который, казалось, уютно дремал среди высоких, густых елей и сосен, вся эта привычная мирная картина изменилась до неузнаваемости. Снег был теперь глубоко изрыт чьими-то ногами. Раскиданные клоки сена вокруг стоявших саней и лошадей, снег, желтый и зловонный от человеческих нечистот, и масса рвоты вокруг, окрашенной бурым цветом крови. Эта представившаяся их глазам картина была достаточно выразительным предисловием.
Дикое время — дикие события…
Входная дверь во флигель была не заперта, когда наши матери вошли, а войдя, они прямо нос к носу встретились с самим комиссаром Агеевым. Он только что выспался, умылся холодной водой, протрезвел и решил пойти в больницу проведать Фоменко. И мама, и Наталья Александровна утверждали, что, встретив их и узнав, кто они такие, Агеев почему-то несколько смутился и даже буркнул себе под нос, что «вчера-де маленько погуторили, маленько выпили, ну и… беспорядок получился», вслед за этим своего рода извинением он быстро шмыгнул мимо двух пораженных женщин и исчез за дверью, даже не представившись им и не сказав ни слова о цели своего приезда с красногвардейцами из Нары.
Возможно ли описать, какой радостью был для нас приезд наших матерей?!
В гостиной пианино оказалось сильно сдвинуто вбок, и весь ковер был в каких-то зловещих черных пятнах. Это была кровь.
Раздевшись, кое-как умывшись с дороги и даже не разобрав привезенных продуктов, мама с Натальей Александровной немедля пошли в больницу, к главному врачу Владыкиной. Она рассказала им, что уже успела послать в Москву с нарочным жалобу на то, что флигель, национализированный больницей, подвергся незаконному вселению в него комиссара и его людей из Наро-Фоминска. Владыкина, взволнованная, рассказала маме, что, когда ночью вдребезги пьяные красногвардейцы, приехав в больницу, вывели из саней не менее пьяного, обливавшегося кровью Фоменко, у которого наполовину вытекший глаз болтался на каких-то кровавых нитях, свисая на щеку, она сразу поняла, какой пьяный произвол мог иметь место в нашем флигеле.
Мало-помалу мы стали узнавать о том, что произошло в ту ночь.
Сопротивление запертой на кочергу и неподдававшейся двери настолько озлобило и распалило пьяных, что они, расколов наконец топором дверь, как бешеные ворвались в гостиную, в которой царила полная темнота.
Фоменко первый ринулся вперед, зацепился ногой за ковер, покачнулся и всей тяжестью тела упал на пианино.
Причем, падая вперед лицом, он глазом наткнулся на торчавший подсвечник пианино.
Агеев не имел права самовольно вселяться на территорию флигеля, занятого больницей, и все же Москва ответила очень мягко: «Если в данном занятом больницей флигеле есть свободные комнаты, то комиссар Агеев может их временно занять и оставаться в них по мере надобности…» О нашей же судьбе нигде официально не упоминалось.
Я уже говорила о том, что Владыкина нам всячески покровительствовала. Наше с мамой проживание во флигеле она объяснила как приезд временных гостей к одной из больничных служащих.
Было бы смешно определять человека тех лет словами «хороший» или «плохой». Тогда часто звучали два других слова: «свой» и «чужой» — этим измерялась личность человека, в этом и заключалось его право на жизнь. А «своему» было дозволено поступать так, как он это считал нужным.
Для меня и до сих пор осталось полной тайной: что, собственно, собирался с нами сделать Агеев? И почему он не сделал с нами того, чем он нам угрожал?..
Теперь, когда прошло столько лет и когда напечатано столько мемуарной литературы о «последних днях Дома Романовых» в ссылке и заточении, во всей этой литературе отмечается одно странное обстоятельство. Для того чтобы держать под стражей и домашним арестом царскую семью, выделяли самых верных, самых надежных людей, тех, кому особенно доверяли. И что же? Все эти люди мало-помалу начинали лишаться доверия властей. Иных торопились отозвать, других просто арестовывали свои же товарищи. И это далеко не случайность. Чем же это объяснить? Мне кажется, что я по опыту своей собственной жизни могу ответить на этот вопрос. Я далека от мысли проводить параллель между Романовыми и нами: они были представителями царствовавшей династии, мы — просто русские князья, которых было множество. Но в какой-то степени между нами было очень много общего и похожего. Я хочу сказать, что когда озлобленные, разъяренные люди, натравленные на своих тиранов, вдруг увидели этих «тиранов» (например, Романовых) вблизи, когда им пришлось изо дня в день жить с ними, наблюдать за их привычками, слушать их разговоры, вникать в их взаимоотношения, то их жадное любопытство, их желание поднять пленников на смех, унизить их — все эти чувства не нашли благоприятной почвы. Они увидели в них людей, самых обыкновенных людей, и именно в этом и была вся опасность. Между теми и другими стали возникать обычные человеческие отношения. И если у преследуемых это вызывало чувство благодарности, то преследователи, сами того не замечая, даже против собственной воли, смягчались.