поеду.
Колосовский, сидевший рядом с ней, вскочил.
— Не поедешь? Белогвардейчика ждешь? Ему слово дала? Конца советской власти дожидаешься? — Привычным движением его правая рука скользнула вниз, нащупала кобуру револьвера и задержалась на ней.
— Что вы! Как вам не стыдно! Какие белогвардейцы? Ведь она еще ребенок! Вы просто с ума сошли! — воскликнула Наталья Александровна, всплеснув руками и побелев от страха.
Затем она схватила за рукав Колосовского, но тот отстранил ее:
— То-то же… — И хмурым взглядом он обвел всех нас, сидевших за столом.
Я взглянула на Агеева. Он молча улыбался своей чудовищной улыбкой, которая совершенно прикрыла его и без того прищуренный глаз. Второй, выкатившийся, кровавый, со слезившимся веком, был устремлен на меня.
— Идемте скорее наверх, — весело сказала я, вскочив со стула, — мне на ум пришла одна замечательная песня!
Я поднималась по ступеням лестницы, сердце мое учащенно билось, и я, волнуясь, перебирала в памяти разные песни. Какую новую песню я могла бы им сыграть? Мое предложение сразу разрядило ту грозовую напряженность, которая только что надвигалась и неизвестно, чем бы еще разразилась… Усаживаясь за пианино, я слышала за своей спиной шарканье сапог, сопение, чиркнула спичка, повалил сизый махорочный дым; кто-то стал отплевываться прямо на ковер…
Я чувствовала, как прыгает сердце в груди, как приливает кровь к вискам. Чья рука посадила нас в клетку с этими дикими, кровожадными животными?! Боже мой! Неужели так жить дальше? Да ведь такое существование хуже смерти!.. Вячеслав, Алек, Мишотик, где вы?! Где вы, наши родные, наши защитники?.. Мы одни, совершенно одни, и никого кругом, ни одной души. Мы словно прокаженные, которые всем ненавистны, которые всем несут опасность и от которых все отказались. Мне хотелось разом покончить счеты с жизнью: хотелось обернуться к тем, кто сидел за моей спиной: «Стреляйте, и чем скорее, тем лучше! Какое мы совершили преступление? В чем наша вина? Какое право вы имеете на наши жизни, на нашу свободу?..»
Но тут я вспомнила маму, ее горячую веру в Бога, ее христианскую кротость и ее твердую уверенность в том, что все это мы должны перенести…
Потом я подумала о Наталье Александровне, о Леле и о Вале. Нет!.. Я не вольна была распоряжаться собой, ведь я была не одна.
Я подавила поднявшиеся во мне чувства и, сев за пианино, заиграла:
«Вот мчится тройка почтовая…»
Один день шел на смену другому, и мы должны были приспосабливаться к той нелепой жизни, в которую попали. Живя в условиях домашнего ареста, мы научились хитростям. Так, например, Агеева и его товарищей мы решили между собой называть «огурцами».
Иногда мама, стоя наверху лестницы, спрашивала возвращавшуюся из кухни Наталью Александровну:
— Есть у нас огурцы?
— Да, по-моему, только один большой остался…
Это означало, что все ушли и внизу, у себя, только Агеев.
— Как там насчет огурчиков? — спрашивали мы в другой раз.
— Вот уж не знаю, — бывал ответ, — какие-то паршивенькие, по-моему, там остались.
Это значило, что Агеева и Колосовского нет, а дома только младшие чины.
Таким образом, разговоры об «огурцах» были у нас в большом ходу и долго нас выручали, помогая нам ориентироваться в общей обстановке.
Наконец пришел к нам наверх сам Агеев.
— Искал-искал я ваших огурцов в чулане, — сказал он, обращаясь к Наталье Александровне, — да так и не нашел… А ребята мои как раз картошку раздобыли, так не дадите ли нам несколько огурчиков?
У Натальи Александровны от страха язык прилип к гортани, мама нервно закашлялась.
Побледнев, Наталья Александровна повела сбивчивый и путаный рассказ о какой-то бочке прокисших огурцов в больнице, из которой ей якобы давали иногда домой то два, то три огурчика.
— «Два»… «три»… — злобно передразнил Агеев, — да вы их каждый день жрете, токмо и разговору у вас с утра што об огурцах…
И чем мрачнее становилось лицо комиссара, тем бессвязнее лепетала свою небылицу об огурцах перепуганная насмерть Наталья Александровна. Наконец Агеев окончательно помрачнел, сплюнул со злобой прямо перед нами на ковер и ушел, хлопнув дверью.
После этого случая всякий разговор об огурцах прекратился. Однако мы не унывали и стали называть Агеева «катушкой белых ниток», Колосовского — «катушкой черных», а всех остальных — «мотками штопальных ниток». Теперь вздумай Агеев или его товарищи попросить у нас ниток, то мы могли бы уже безоговорочно удовлетворить их просьбу. Но ниток они не просили, а после истории с огурцами Агеев смотрел на всех нас хмуро и подозрительно.
Положа руку на сердце, чем мы ближе узнавали Агеева, тем более удивлялись: нам просто не верилось, что в руки таких, как он, могла перейти власть, что такими, как он, было взято управление всей Россией. Мы думали, что советская власть удержится недолго. Наверное, так думала и та интеллигенция, которая в первые годы после Октябрьской революции не шла на работу к большевикам.
Агеев и его товарищи были не только безграмотны, но, собираясь за столом за вечерним чаем, они, вспоминая свою жизнь в деревне, совершенно серьезно рассказывали о порче скота, о лечении заговором, о каких-то бабках-колдуньях и о сглазе…
Мы лично взяли за правило никогда и ни в чем им не противоречить, так как после нескольких случаев наших с ними споров отношение Агеева к нам стало страшно враждебно. С тех пор мы умолкли и делали вид, что во всем с ними согласны.
Медленно, один за другим тянулись месяцы зимы. Что это была за пытка!.. Иногда по вечерам я забиралась к маме на постель, и мы шепотом делились впечатлениями: вспоминали наше пребывание в тюрьме и находили в тех днях больше преимуществ, нежели в нашем теперешнем положении. Там в промежутках между вызовами, от допроса до допроса, мы знакомились, а порой и сдруживались с такими же несчастными, как и мы. У нас были часы, когда мы все вместе разговаривали, обсуждали, советовались, предполагали — на это на все у нас было право, а здесь?.. Здесь все двадцать четыре часа мы чувствовали себя под надзором, жизнь наша была вся точно под стеклянным колпаком. Неусыпные глаза следили за нами. Мама, Наталья Александровна, Леля, Валя и я уже никогда больше не вели ни о чем общей беседы. В любой наш разговор неизменно вмешивался либо сам Агеев, либо Колосовский, либо несколько человек сразу. Стоило нам всем вместе сесть читать вслух, чтобы отдохнуть, как Агеев и Колосовский подсаживались к нам.
Когда мама со мной хотела пойти в баню при больнице, Агеев не пустил.
— Мойтеся в кухне, — мрачно сказал он, — никуды за ворота не пойдете.
На все наши вопросы он отвечал, что ждет относительно нас какого-то «особенного распоряжения».
Заняв весь первый этаж флигеля, Агеев устроил в нем свою резиденцию. К нему приезжали то из Москвы, то из Нары. Он получал много почты и отвечал на нее, сидя в так называемой «бывшей офицерской» комнате за письменным столом моего брата. Долгими часами разбирал какие-то бумаги.
Жалоба Владыкиной, посланная в Центр, только узаконила вторжение Агеева на территорию, принадлежавшую больнице, и утвердила его проживание на ней.
О Фоменко ни сам Агеев, ни его товарищи и никто из нас никогда не вспоминали, и казалось, что той страшной ночи никогда не было.
Так шли дни, и, когда прошла Масленая неделя, когда лучи солнца становились день ото дня все ласковее, а лазурь засинела по-весеннему, мы вдруг почувствовали дикую тоску по свободе. Со всех сторон, искрясь на солнце, струились капели. Под снегом, в глубине, шурша между льдом, шелестели первые весенние воды и, вырвавшись в узкую ложбинку из-под снежного сугроба, весело журча, устремлялись все дальше и дальше. Весенний ветер налетал озорными порывами, и казалось, парк шумит по-прежнему,