выходили и сверху, с лестницы, не спускались. Тогда Агеев стал настаивать на том, что все мы бежали из дома, когда еще никто спать не ложился и когда дверь была еще не на засове. Колосовский его успокаивал, говоря, что бежать могли только мы с мамой, потому что Наталья Александровна — служащая больницы, да еще к тому же имеет двух дочерей, и ей бежать никакого смысла нет. Колосовский спорил об заклад, что мы просто-напросто отправились к кому-то в гости и надеялись вернуться незамеченными, но нам это не удалось, так как входную дверь слишком рано заперли.
— Какие гости? — орал Агеев. — Кто из-под ареста в гости ходит? И кастелянше тоже не приказано, она с дочерями на подозрении политицком, ишь, гады! Ну, я из их душу повытрясу! Я их научу!
После долгих споров было наконец решено до утра выставить на улицу у дверей сменяемого караульного. При нашем возвращении мы должны были быть обысканы, и, в какой бы час ночи мы ни возвратились, Агеев приказал будить себя немедленно, а нас препроводить прямо к нему. Долго еще мы слышали, как он рычал и хрипел. Потом все ушли вниз.
Дело приняло серьезный оборот. Мы встали и тихонько, на цыпочках одна за другой вышли из «Шехеразады». Потом со всеми предосторожностями заперли ее. Так же тихо и безмолвно разбрелись по комнатам и улеглись по своим постелям.
Наталья Александровна рассказала нам следующее. Когда настало утро, она, как обычно, первая из нас встала, чтобы отправиться на работу в больницу. Напуганная всем тем, что произошло накануне, она даже не пошла в кухню, чтобы чем-нибудь подкрепиться перед службой, а прямо, не выпив чаю, решила покинуть дом. Она спустилась вниз, уже надев шубу. Входная дверь оказалась незапертой, и когда она ее открыла и вышла на улицу, то лицом к лицу столкнулась с конвойным, стоявшим на часах у порога дома. Увидя ее, он настолько испугался, что даже изменился в лице. Он вздрогнул, точно увидел перед собой не живого человека, а привидение.
— Где была? — грубо спросил он.
— Как где? — вопросом на вопрос не сморгнув ответила Наталья Александровна.
— Я спрашиваю, где ночью была? — еще более озлобившись, спросил он.
— Где же я могла быть, как не дома, если я из него выхожу? — сказала она. — Как видите, иду, как обычно, к восьми часам на работу в больницу, и вы не имеете права меня задерживать.
Вслед за этими словами Наталья Александровна, не теряя спокойствия, решительно зашагала по дороге к воротам имения.
Конвойный хотел было броситься в дом будить комиссара Агеева, но в это время ему навстречу из дома вышла мама с ведрами — она шла за водой к колодцу.
Совершенно опешив, солдатик решил все-таки подняться на первый этаж к комиссару, но каково же было его изумление, когда он увидел спускавшихся со второго этажа Валю и меня. Мы прошли мимо него, поздоровавшись по дороге, и отправились в кухню ставить самовар. Широко раскрыв глаза и рот, он даже не ответил нам на наше «здравствуйте» и застыл на ступенях лестницы. Что же оставалось нам делать, как не утверждать, что мы в ту злополучную ночь все были дома и все спали на своих постелях? Ведь иного выхода не было…
В этот день все мы старались не встречаться друг с другом взглядами, так как, несмотря на всю серьезность положения, нас душил смех.
Наступивший день ознаменовался для нас допросом Агеева, С утра он не изволил выходить из своего кабинета, а к полудню мы с мамой были вызваны к нему.
Агеев сидел за письменным столом моего брата. О милый письменный прибор Вячеслава! Он был весь украшен мордами лошадей. В середине двух между собой соединенных чернильниц, из-под расписной дуги, на меня смотрели три знакомые чудные лошадиные морды: коренник этой тройки, белоснежный гордый конь, вскинул вверх свою голову, две пристяжных, в серых яблоках, выгнув шеи, косили в сторону свои умные глаза. А вот рядом с чернильницей лежит вышитый красавицей тетей Нэлли Оболенской бювар брата, со всадником на нем. А вот и другие памятные сердцу безделушки, неотделимо связанные с моим детством… Теперь не только весь стол, но и часть вещей на нем были закапаны лиловыми пятнами чернил, а самый пузырек с ними стоял прямо на сукне, по которому в разные стороны расходились лиловые пятна брызг.
Я не знаю, с каким чувством стояла моя мать — кроткая христианка перед этим чудищем, которое восседало в комнате брата, за его письменным столом, но я стояла перед ним с восторженно певшим в сердце злорадством. Я еще до сих пор не могла себе уяснить нашего нового положения в новой жизни. Дело было совсем не в отнятых материальных ценностях. Я не могла понять того, почему о красное дерево тушили окурки, почему плевали на пол, почему сморкались в руку… Я не понимала, почему красивыми предметами искусства не любовались, а их царапали, коверкали или с каким-то сладострастием просто разбивали.
Я не могла понять вины моего рождения, той самой причины, почему всем можно работать, а нам нет, всем дают паек хлеба, а нам нет. Почему все свободно дышат воздухом и любуются солнцем, а нас все время преследуют и все время хотят сделать с нами что-то самое страшное и ищут за нами какой-то несуществующей провинности? Мы слышим со всех сторон о том, что мы не имеем права на жизнь, а почему?! И глухой ропот поднимался в моей душе против Бога. Божие предопределение казалось мне бессмысленным и жестоким.
Много-много лет позднее, когда жизнь моя была изломана, вся моя судьба искалечена, силы и здоровье подорваны, тогда мне стало доступно смирение раба, и тогда молитва стала моим утешением. Я поняла, что я — тень уничтоженного класса, что я уцелела чудом, и вот за это чудо, за то, что смертельная опасность много раз шла прямо на меня и, не коснувшись, проходила мимо, — вот за это чудо я и научилась благодарить Бога…
Но в тот день, стоя на пороге своей юности, в день ранней весны, когда сползали снега и влажная от растопленного снега старая яблоня под окном Славочкина кабинета протягивала прямо к стеклу свои милые ветки, — в тот день, чувствуя нежную ласку весны и всю красоту ее, я стояла с бунтом в душе, с яростью и ненавистью глядя в лицо насупившемуся Агееву. Я ненавидела этого человека, который столько месяцев мучил нас, который имел право не только на нашу свободу, но и на нашу жизнь.
Когда мы вошли в кабинет, Агеев напустил на себя небывалую важность, делая вид, что читает какие-то лежавшие перед ним бумаги.
— Куды вчерася все уходили? — спросил он, стараясь казаться спокойным, спрашивая как будто между прочим и даже не поднимая на нас своего страшного взгляда.
— Никуда, — в один голос ответили мы.
— Иде были, спрашиваю? — Его желто-оранжевые от махорки пальцы злобно забарабанили по столу.
— Мы нигде не были. Мы спали. — Мама отвечала на этот раз одна. Отвечала очень спокойно и даже, как ни странно, дружелюбно. Агеев поднял голову. Теперь он уже уставился на нас.
— Вр-р-решь!!! — загремел он. Мама и я молчали.
— Отвечайте, иде вы все были? — снова заорал он.
— Я уже сказала: мы спали, — не теряя хладнокровия, ответила снова мама.
— Затвердили в одну дуду, с-с-с-сволочи! — Теперь Агеев всем своим корпусом повернулся ко мне. — Тады ты отвечай: иде вы были? — Его кровавый глаз блеснул, словно в нем чиркнули спичкой. — Ежели вы спали, то иде вы были, кады мы к вам наверх приходили? А?
— Мы все очень крепко спим, — отвечала я, сама радуясь беззаботному своему тону, — наверное, потому вашего прихода и не слыхали, а вот почему вы нас не видели, вот этого я не понимаю…
— Вон, гады! Во-о-он! — что есть мочи заорал Агеев.
Он долго еще орал нам что-то вслед, когда мы с мамой уже выскочили за дверь кабинета.
В этот вечер я впервые отдохнула: никто не пришел к нам наверх, и я была свободна от «Чайки».
Зато в тот же вечер внизу, около входных дверей, шла страшная возня. Теперь помимо деревянного болта, служившего запором, с двух сторон двери были набиты два тяжелых железных крюка. И мы услышали, как на ночь сначала задвинулось бревно, а затем дважды проскрипело железо обоих крюков. Теперь мы сидели уже на тройном запоре. Причем с этого дня не только дальше ограды парка, как это было до сих пор, но даже на площадку перед дворцом нам запретили выходить. В нашем распоряжении остался лишь маленький четырехугольник двора перед самым домом, да и то потому, что надо было ходить к колодцу и за дровами.