книгой».
Стригунина разыскала Рудика. Она сделала отметку в своей тетрадке и выдала рюкзак с баулом. В рюкзак положила буханку хлеба, две банки рыбных консервов и американские сэндвичи в алюминиевых коробках. Завернула в чистую тряпку красную квадратную колбасу и пиленый сахар с пачкой чая, в угол рюкзака поставила бутылку желтого сока. Поезд всего лишь на одну минуту остановился на станции Верещагино, хотя на других до этого мог проторчать сутки.
Рудику вдруг очень не захотелось оставаться на этой маленькой станции одному. Стригунина энергично вертела головой из стороны в сторону и, не спускаясь с подножки, кому-то махала, кого-то звала, но потом прощально погладила по голове Рудика и помогла ему спрыгнуть на насыпь.
— Одунский! — крикнула она. — Если что не то, иди в районо и покажи там документы. До встречи в Ленинграде!
В окнах вагонов проплыли ребячьи лица…
Василию стало немного лучше. Он сходил в баню, долго парился, исхлестал до мочала веник, вышел красный и помолодевший. Хворь вроде бы отошла, отпустила, но наутро он опять занемог. Горбатая Руфа взялась было нашёптывать над головой Василия, как колдунья, но потом позвала знахарку, что жила через дорогу. Та загадочно заговаривала болезнь, и за все это Василию пришлось заплатить. Снова приходил фельдшер, выписал рецепты. Рудик бегал в аптеку и выкупил два флакона душистой микстуры. Руфа попросила денег, накупила разных сушеных трав, смешала, заварила и настояла. От этих настоев Василий приободрился и вроде бы пошел на поправку. Но от денег уже ничего не осталось. Василий ел все ту же похлебку, не поднимая глаз, словно стыдился и хозяйки и Рудика. Поест самую малость и долго благодарит старуху, она лишь молчит в ответ или уходит из избы во двор. На промкомбинате про него, видно, уже забыли. Василий стал чаще слезать с печки, садился на табурет или ходил по комнате. Он брал для чего-то портфель, раскрывал его, рылся, смотрел без дела и снова закрывал. Наконец однажды вытащил мандолину, обтер аккуратно ладонью, точно в последний раз погладил ее, и понес на кухню. Рудик вдруг впервые услышал высокий и громкий голос горбатой Руфы:
— Бог с тобой, Василий! Очумел ли, ще ли? На кой ляд мне твоя балалайка? Не смеши людей, не позорь меня, ради Христа! В уме ли ты, чтоб я на базар ее снесла! Пока сам жив да на ногах, она тебе боле сгодится. Хороша ли, плоха, а вещь твоя. Ужо как-нибудь…
Василий вышел из кухни пристыженный и хмурый. Втянул голову в плечи, ссутулился и позвал во двор Рудика. Там твердо и упрямо, подбирая слова, путаясь, заикаясь, сказал:
— Вот что, Рудик, значит… Неси мандолину… туда, значит… на базар. Пришло такое… значит, получается… время, Рудька… Ничего другого не получается… значит… не поделаешь, одно спасение… Ты понимать должен это… что на время нам будет полегче… вот пока я совсем не окрепну… Смотри, не продешеви… задарма, значит, не отдай, не проторгуйся. Проси тыщу рублей… и весь там расчет.
— Не понесу я, а если силком заставишь, тогда я убегу от тебя!
На Василия это так подействовало, что он побледнел, быстро заморгал глазами и вытер пот со лба. Помолчал, наконец выговорил:
— Ты нехороший, Рудька… Совсем не слушаешься… и очень плохо сейчас сказал… Ладно, пусть так… будет по-твоему. — И он положил мандолину назад в портфель.
Через два дня они пошли на пристань. Не осталось ни денег, ни провианта, хлеба уже целых две недели не пробовали. Горбатая Руфа тоже хлебала свой суп без хлеба. Василий тяжело опирался на посох и часто присаживался передохнуть. С кончика носа его и со щек стекал пот, борода и усы были мокрыми. Рудик держал его за руку и нес под мышкой портфель, в котором лежала лишь мандолина. Скоро должен был причалить пароход, и Василий очень рассчитывал на жалобную мандолину. Они долго шли и молчали, только изредка Василий кряхтел и говорил одно-два слова на своем языке.
У пристани уже было полно народу, ожидавшего пароходы снизу и сверху по Каме. Народ разношерстный, в основном старики да бабы с малыми детьми, тут и там опять сновали подвыпившие калеки. На лавках в зале ожидания теснились люди. Одни, сидели, другие лежали, спали на полу, на скамейках. Однорукий мужик зажал между колен буханку по-деревенски испеченного хлеба и левой рукой ловко отрезал ломоть. При виде разрезанной буханки у Рудика к горлу подступила тошнота, почти так же, как тогда, в голодном Ленинграде. Василий тоже слегка пошатнулся, и на осунувшемся его лице заблестели жадные глаза. Мужик завернул буханку в темный платок и положил рядом, на большой узел, а сам аппетитно жевал ломоть. Василий сел на краешек дальней скамейки и достал из портфеля мандолину. Руки его не слушались и тряслись. Мандолина дрожала, мелодия получалась такая фальшивая, что петь под нее просто невозможно. Но цыган все равно подтолкнул вперед Рудика.
В общем, шуме, гаме и топоте совсем не было слышно, как дребезжала мандолина и жалобный детский голос тянул слова песни. Некоторые все же повернули голову, но остались безучастными. Другие вроде бы не видят и не слышат. Никто не разжалобился, никто ничего не подал. Рудик пел, превозмогая самого себя. В конце концов оборвал песню чуть ли не на полуслове. Подошел к Василию, взял у него мандолину и положил обратно в портфель. Однорукий мужик, приклонившись к узлу, уже спал крепким сном, и ничто, казалось, сейчас его разбудить не может. Василий сидел и не знал, что делать дальше, только смотрел на людей печальным взглядом и словно просил их о чем-то. Так со стороны может смотреть только очень голодный и забитый зверь, готовый исполнить любую прихоть окружающих. Василий медленно поднялся в рост и, видимо, приготовился протянуть руку, попросить у людей милостыню. Но вдруг послышался гудок парохода. Народ словно взорвался и ошалел, все вскочили со своих мест и потащили мешки, узлы, чемоданы. Василий с неожиданной ловкостью подскочил к спящему однорукому мужику и быстро схватил платок, в котором был хлеб. Опираясь на палку, он влился в толпу, и поток вынес его к выходу, а там дальше на улицу. Рудику было не пробиться за ним. Захотелось очень громко закричать на старика, чтобы он одумался и бросил немедленно этот платок с буханкой хлеба. В это время от шума и топота проснулся однорукий мужик и отчаянно, прямо душераздирающе заорал:
— Караул, ограбили! Держи вора!
Рудик уже был на улице и бежал к Василию. Тот, выбиваясь из сил, трусил в сторону от причала, постукивая палкой по мостовой.
— Держи вора-а! — уже орало несколько голосов.
Конечно, Василия увидели и уже бежали вслед за ним. Тогда старик бросил платок с хлебом на землю и повернул в другую сторону. Рудик еле успел догнать его, но тот резко приказал:
— Беги, Рудька, на пароход! И айда в Оханск!
— Нет!
— Беги, я тебя разыщу! — И он больно толкнул Рудика вперед.
Большая толпа уже толкалась у причала, ожидая посадки, чтобы ринуться на прибывший пароход очертя голову. Другая толпа, поменьше, настигла Василия и окружила кольцом.
— Сволочь!
— Ворюга!
— Бродяга бездомная!
Цыгана крестили на чем только свет стоит, самыми отборными ругательствами, какие только есть.
— Чего с ним церемониться, задницей его о мостовую! — кричит какой-то самый озлобленный мужик.
— Нельзя! Это самосуд! — возразил кто-то.
— Не качай права, сами знаем! Сади того жопой на кирпичи, вот и весь приговор!
Толпа распалялась. Потом вдруг разом ахнула и расступилась в стороны. Василий нелепо сидел на