мостовой и тяжело опирался на обе руки. Рядом из порванного портфеля торчала истоптанная и сломанная мандолина.
На причал уже перекинули трап, и, загудев на разные голоса, затопав ногами, толпа ринулась по сходням на пароход, началась давка. Кольцо вокруг Василия уменьшалось, люди побежали к дебаркадеру. Но кто-то еще истошно орал:
— Где-то тут евонный напарник, чернявый цыганенок такой… Лови его, гаденыша!
Василий медленно поворачивал голову, отыскивая слезящимися глазами Рудика, из носа, рта и ушей его текла почти черная кровь. Увидев Рудика, он мотнул головой, чтоб тот немедля исчез, и тут старик упал навзничь. Боясь расправы, Рудик бросился в толпу на причале. Зажатый узлами, одеждами, сапогами, протиснулся он к трапу и оттуда с трудом проскочил на палубу. Там уже метались, как сумасшедшие, счастливчики, искали и занимали выгодные места. На корме лежали какие-то бочки, связки цепей и мотки толстой проволоки. Рудик, словно мышь, залез вовнутрь одного мотка, спрятался от глаз и выглядывал через щели на берег. Там на мостовой лежал Василий, толпы вокруг него уже не было, и милиционер в синей форме тщетно пытался поднять его. Причал заметно опустел, послышались команды, колокольные удары, глухой и долгий гудок. Топали и стучали по палубе, раздавалась ругань я брань. Несколько человек забрались поверх мотков, в одном из которых скрючившись сидел Рудик, и загородили от него ногами пристань. Пароход медленно отчаливал и разворачивался. Теперь Рудик видел только воду, а берега куда-то пропали. Слышно было, как кто-то ходил по корме, проверяя или продавая билеты, окликая кого-то и заглядывая за бочки. Позади остались Аса, мостовая, пристань. Впереди видна одна черная и неспокойная вода.
Надо бы передохнуть
Надо бы немного передохнуть.
У лесопилки холодно и пыльно. Круговая пила визжит. Закладывает уши и звенит в голове. В опилках тонут ноги. Ботинки тяжелые, настоящие кандалы, с трудом ноги переставляешь. Севка уже привык к ним. Ботинки почти в аккурат, кожа у них толстая, заклепки прочные, подошва окованная. Когда топают по твердому настилу, так словно гвозди в доски вбивают. Вообще-то, ботинки велики, они впору взрослому солдату, но если портянки плотнее накрутить и зашнуровать покрепче, то не болтаются и ногам удобно. В самые первые дни огольцы и урканы приставали, предлагали махнуться:
— Ну как, Сивый, в натуре?
— Никак.
Не видать им этих ботинок на своих ноженьках. Это личный инвентарь, и проходит он по особой ведомости, по ней интендант барака перед лагерным начальством отчитывается. Силком отнять никто не осмеливался, засекли бы и вздрючили, а добровольно меняться — только напуганный дурак согласится. В таких ботинках можно топать хоть где, по любой погоде, в любой холод и слякоть, ноги не мерзнут и не мокнут.
В пилорамном цехе опилок навалом и грязи по колено. Оступился кто, сразу вляпался в жижу, но с работы уйти нельзя, надо вкалывать до вечера. Таков распорядок, никуда не денешься, не взбунтуешься, знай подчиняйся. Весь день расписан по циферблату, успевай исполнять. Законы тут свои, правила особые, совсем не такие, как на воле. Иной новичок от них воем воет. В шесть утра подъем, и уже шумит барак пчелиным ульем. Надоели до чертиков обязательные физзарядки на холоде, очереди в уборной и умывальной. После завтрака в семь тридцать садись за парту в учебном классе и хлопай ушами три часа подряд, на короткой переменке перекурить не успеваешь.
— Дай, Сивый, последний раз зобнуть, — торопит кто-то.
Сунешь ему окурок и бежишь по звонку от сортира наверх, а из пасти разит, как из трубы папиросной фабрики. Кончились уроки, но расходиться запрещено, нужно выполнять задания на завтра, сдать воспитателю, вот тогда можно ждать звоночка на обед. В столовке, на длинных покрытых клеенками столах, гремят и звенят миски, ложки и половники. В два часа стройся и будь готов на работу, норму делать, план давать. Куда занарядят и пошлют, туда и отправляются мантулить до ужина. Потом воспитательный час и проверка, а там опять барак, лезь на нары и заваливайся спать до шести утра.
Так каждый день от начала срока и до конца отсидки, до выхода на свободную жизнь, на волю. Осточертел этот режим, устаешь до отупения. К вечеру и мозги не работают, и руки отвисают, плетешься до нар, шаркая ботинками, как колодками, и на ходу в сон клонит. За партой сидеть полегче, чем крутиться и маяться в столярке, сушилке и на лесопилке. Кто сачкует, того в карцер прямым ходом. Может, на одни сутки, а может, и больше, это как решат и прикажут «гражданин воспитатель», «гражданин мастер» или «гражданин начальник». Сидеть в одиночку жутковато, стены темные и мокрые, от одного их вида дрожь по телу пробегает и словно судорогой скручивает. Старший воспитатель прав, когда сурово и немного напыщенно объявляет:
— Тут вам не детский пансион, а колония…
Многие перебывали в карцере. Правда, хитрый Королер умел выкручиваться, отлынить. Месяц назад Севка работал с ним в лесопилке, что за цехом пилорамы. Отпиливали неровные хвосты досок и горбылей, которые не принимались в столярку, а шли на дрова. Столярка тут, пожалуй, самый главный цех всего производства. Там вырезали и делали заготовки обыкновенных ученических и канцелярских линеек, а потом уже доводили до единого стандарта. В месяц выпускали тысячами, а в год, может быть, миллионами. Грузили в вагоны и отправляли в разные концы света. Доски после лесопильного переносят в сушилку, обрезки складывают штабелями рядом с рельсами, по ним таскают вагонетку с отходами. Королер работал всегда плохо. Он ленивый, хотя дергать пилу с малой разводкой для любого муторно и тяжело. Полное имя его Леонард, короче Лерка, а фамилия Королев, так и родилась здесь кличка Королер. Настоящее имя его помнили только воспитатели колонии. Маленькой острой мордочкой Королер походил на зверька. Он и в самом деле огрызался, как хорек, только укусить зубы не доходили. Брехун он и хвастун самый отменный, единственный такой на весь барак, почище барона Мюнхгаузена намелет чепухи. Даже про срок свой в колонии наврал с три короба, Хотя всем известно, что дали ему пять лет за групповое воровство, два уже отбыл, и еще три года осталось.
— Вздоху мне тут мало, натырилось позарез, — скалился и морщился Королер. — Воля из меня рвется, свободы треба…
Мастак болтать языком, слушать неохота.
Из-за узкой разводки зубьев пилу под конец заедает, тянешь за ручку изо всех сил, а мочи маловато. Работа мозольная, плечи и руки за смену устают и болят, ноет мокрая спина, ломит поясницу. Перекур устраивали за водокачкой, чтоб на глаза не попадаться охранникам и надсмотрщикам. Курили крепкий самосад, который за пайки покупали у лагерных фраеров. Табак им удавалось в передачах с воли получать и от корешей из охраны. Дороже табака ценилась бумага, поэтому часто самокрутки делали из сухих кленовых листьев, благо молодых деревьев на территории хватало. С Королером одной самокруткой на двоих обходились. Он докуривал до самого кончика, бросал окурок и сквозь зубы едко плевал. После перекура не засиживались, а снова брались за пилу, чтобы норму не запороть, не получить штрафного начета или карцера. Работать Королер не спешил, отлынивал, балагурил и выдумывал разное баловство. Однажды взял пилу и стянул друг к дружке рукоятки. Упругое полотно изогнулось луком, напружинилось, казалось, что вот-вот лопнет. Королер лукаво нацелился на Севку:
— Слабо?
— Пошел ты! — Не хотелось его задорить.
Но Королер вдруг отпустил одну рукоятку. Пила с визгом взметнулась, деревянной ручкой сильно ударила в лоб и сбила Севку с ног. Королер громко расхохотался и помог встать.