Петро Крайнов перекричал всех и потребовал клятвенного обещания. Чтобы каждый дал слово и сдержал его, пока жив. И сам поклялся первым. После него говорил Фаткул. Ему проще других: он никуда не собирается уезжать, останется в Туранске. А встречи будут проходить именно здесь. Не колебался Уно Койт. Павел Пашка еще не знал, возвратится ли он в свою страну и пустят ли его тогда через границу. Севмор сказал кратко: «Буду, в натуре, если какой гаденыш не помешает». У Рудика Одунского не было никаких сомнений. С оговорками соглашался Юрка Сидоров, ссылаясь на «кудыкину Ижовку» и далекую глухомань. Но на него почему-то так зашикали, что пришлось ему давать обещание дважды. Так, по цепочке, и говорили. Почти все высказались, и ни один не отказался, хотя и были недомолвки. Последней дала слово комиссарша. От себя… и, после небольшой паузы, от своей дочери…
Но на первую встречу единственно кто не прибыл, так это она, Полина Лазаревна Доброволина. В мае 1950-го собрались в Туранске все, кто участвовал в том ночном бдении, кроме комиссарши. Злой рок не покидал ее.
Через год после окончания войны муж ее был переведен в политуправление Северо-Западного военного округа. Вскоре он приехал за ней в Туранск, а заодно увез в Ленинград и Рудика Одунского. Рудик не стал жить у них, хотя они этого очень хотели. Он разыскал свою квартиру, в которой по-прежнему жила тетя Клава, и переселился к ней. За подвиги на трудовом и боевом фронте по обороне Ленинграда тетя Клава имела несколько наград, была известна и уважаема в городе. Работала она профсоюзным руководителем большого завода и растила десятилетнюю блокадную сиротку Любу, которую сразу нарекла сестренкой Рудика. Втроем они занимали две большие комнаты. В одной когда-то жил Рудик с мамой. Довоенная обстановка в старых стенах не сохранилась. Тетя Клава заставила Рудика учиться. Хотела, чтоб стал таким же образованным, какими были его родители. Он устроился на завод тети Клавы и посещал вечернюю школу. Днем в ней училась Люба. Через три года Рудик экстерном сдал экзамены за десятилетку. Поступил по архивной специальности в Ленинградский университет, чем тетя Клава была очень довольна. На первых порах студенчества ему помогали Полина Лазаревна с мужем. Доставали нужные книги, добавляли к скудной стипендии столько же и даже больше, это часто приводило к конфликтам с тетей Клавой. Она искренне обижалась и корила Доброволиных «за подачки». Потом все-таки свыклась.
Но в 1949 году Полина Лазаревна уже сама нуждалась в помощи и сочувствии. По «ленинградскому делу» был привлечен, обвинен, лишен всех званий и наград ее муж. Его судили военным трибуналом, приговорили к высшей мере и в 1950 году расстреляли. Жену вроде бы не тронули, не репрессировали. Куда только она не обращалась, кому только не писала, но никто не мог помочь бедной отчаявшейся женщине. Работу в газете пришлось оставить, ее исключили из партии и запретили заниматься журналистикой. Потом выселили из квартиры. Рудик перевез ее к себе. Тетя Клава приняла беспомощную комиссаршу с полным участием. Втроем ухаживали за ней, как за тяжело больной. Поехать в Туранск на встречу Полина Лазаревна уже не могла. Но отстукала на своей печатной машинке большое письмо и передала Рудику, чтоб там его прочли. В этом письме она ссылалась на «временное недомогание» и ни словом не обмолвилась о тяготах и ударах судьбы. Она наставляла добрыми словами своих бывших воспитанников, предупреждала и отговаривала от опрометчивости, скучала о каждом и жалела, чуть ниже дописав: «…Если сегодня собрать воедино хотя бы только одни ваши биографии, то составится малая детская энциклопедия выстраданных судеб войны…»
Через несколько месяцев после возвращения Рудика из Туранска от горя, молчания и душевной надломленности она ослепла. Тетя Клава тихонько говорила Любе: «Это у нее от внутреннего излияния слез». Хотя до этой беды никто не видел ее плачущей. А теперь Рудик впервые в жизни увидел, как плачут слепые. Как из безжизненно открытых, неизвестно куда обращенных глаз выталкиваются капля за каплей и текут двумя струйками слезы. Смотреть на это невыносимо, горло перехватывает.
Целыми днями она сидела за своей старенькой машинкой и вслепую печатала какие-то статьи, обращения, письма, которые, увы, никуда не отправляла. Просила Рудика постранично складывать, скреплять и прятать в большой ящик комода, как говорила, «до судного дня».
На первой встрече в Туранске Рудик не посмел говорить о ней и дополнять письмо комиссарши (не надо навлекать кривотолков). Он рассказал откровенно обо всем лишь на третьей встрече, в 1960 году, после XX съезда партии. Культ личности Сталина был разоблачен, миру поведали о преступлениях. Сразу же после партийного съезда Полина Лазаревна послала подробный запрос в ЦК КПСС о своем муже. В конце 1959 года получила официальный ответ. В нем сообщалось, что с ее мужа сняты все обвинения 1939 года и он полностью реабилитирован. «Но разве он не был реабилитирован, — слышал Рудик, как она спрашивала вслух самою себя, — когда был на фронте?»
Про «ленинградское дело» почему-то ни словом не упомянули в ответе. Лишь в 1988 году восстановилась правда, и все ложные, тяжкие обвинения с Доброволина были сняты.
Но этому известию она уже не могла порадоваться: в начале 80-х годов потеряла слух, и теперь уже никто не мог сообщить, рассказать, успокоить ее в столь долгом ожидании справедливости…
На вторую встречу не приехал Севмор Петрухин…
Вскорости после дня Победы он с отцом уехал в Давлетханово, где поступил на абразивный завод инструментальщиком. Отца потянуло на железную дорогу. Не без уговоров, ссор и жалоб его все же приняли сменным дежурным на станционную водокачку. Он следил за напором холодной воды, включал подачу и из окошечка наблюдал за аккуратностью заправки паровозов. Во время остановки пассажирских поездов отпускал кипяток, наполняя из выходной трубы котелки, кастрюли, бидоны.
Сюда к нему частенько заглядывали потолковать о делах и бедах паровозной тяги обходчики, машинисты, кочегары, а то и просто «для согрева» выпить чекушку или пол-литру.
Он не отказывался, но уже вдрызг не напивался. От запоя его отвадила свекровь, мать бывшей жены, Севкина бабка. Поначалу стыдила его, уговаривала, а потом заладила отбирать костыль, чтоб не сбежал в магазин или не сновал по дому в поисках припрятанной бражки. Но он тогда приноровился, приспособился, согнувшись к полу, ходить по дому на одной руке и одной ноге.
— Не удержишь! — злорадно нападал он на старуху. — Видишь, я как птица двулапчатая!
— Какая же ты птица, коли летать не можешь?
— Обыкновенная, искалеченная, подраненная!
Однако от пьянства все же отошел и пить стал только по праздникам, а в будни — изредка когда с приятелями или «с устатку», да и то в меру. Севка в таких затеях никогда не участвовал. Неожиданно, после денежной реформы 1947 года, Севмора разыскала мать. Прислала письмо и перевод в новых деньгах. Расспрашивала, сообщала о себе. Жила она к тому времени в военном городке на Дальнем Востоке. С другой, новой своей семьей. Разговоров о ней в доме не вели и не заводили. Потом еще от нее приходили письма, переводы и почтовая посылка с крупой и копченой рыбой. На письма не отвечали, от переводов и посылки не отказались. Как-то из конверта выпала фотография мальчика лет четырех, с надписью:
«Брату Севушке — от братика Мити».
Бабка молча забрала фотокарточку и положила на дно сундука…
На заводе Севмору сообщили, что за хорошую работу его хотят повысить в должности. Отец был горд и доволен. Бабка недоверчиво ворчала на них:
— Рано тешитесь! С такими знаками отличия, как у него, с наколочками и рисуночками, в начальники не выдвигают!
Севмор отмахнулся:
— Все мое со мной, а не мое — пустое!
Повышения не произошло не по этой причине…
Чуть ли не каждый день бабка провожала отца и ходила встречать его с работы: мало ли чего с калекой в дороге случится? Иногда, когда бабка занеможет, ходил Севмор. В конце зимы 1952-го, проводив отца, он повстречался на станции с какими-то бродягами и ввязался в драку.
Его арестовали и доставили в участок железнодорожной милиции. Потом завели уголовное дело, судили. Дали пять лет тюрьмы за самосуд над каким-то горбатым главарем шайки. В 1953-м по «сталинской амнистии» Севмора освободили, выпустили. Он вернулся домой, на завод. Но через год его нашли на берегу Демы избитого и израненного. Еле-еле отходили в больнице и долго лечили. На все расспросы упрямо отвечал, что ничего не помнит и не знает. И пусть больше к нему не пристают…