«Мария де Роган» оказалась такой скукой, что сводило челюсти. А там – «Гугеноты», «Риголетто», балет «Эсмеральда», новая опера Верди «Аида»… Возвращаясь в Аничков дворец, Александр Александрович с удовлетворением заносил в дневник:
«Утро и день провели обыкновенным образом…»
В этой «обыкновенности» и заключалась для него главная услада семейной жизни: милый Аничков дворец, милое Царское Село, милые Копенгаген и Фреденсборг, куда они ездили морем к родным Минни на яхте «Царевна», тихие милые вечера за шахматами и картами. Оставалось только благодарить Господа за все это и просить на будущее такого же счастья. Вот ведь: даже тогда, когда отправились с папa, братьями Владимиром и Алексеем и целой компанией на охоту в Гатчину, где цесаревич убил восемь оленей, двенадцать лисиц, девять зайцев, одного волка и двух фазанов, Минни не выдержала разлуки и выехала навстречу, на станцию, в маленькой тройке. Что ж, прямо по Писанию: одной жены муж и одного мужа жена…
Не забывал Александр Александрович и о «милой музыке»: то в Аничковом дворце играли квартеты на инструментах, которые цесаревич специально выписал из Кенигсберга, то в Гатчине репетировали с хором любителей программу для очередного вечера, однако чаще всего наследник ездил в Адмиралтейство, где собирался духовой оркестр и сам он играл на тромбоне и басе. Как-то, возвращаясь с репетиции, он увидел вереницу полицейских карет, направлявшихся в Петропавловскую крепость.
Свет газового фонаря упал на зарешеченное оконце, и Александр Александрович вдруг встретил горящий ненавистью взгляд узника.
– Нет, это не Марк Волохов, – сказал себе цесаревич. – Это, пожалуй, новый Пугачев!
В столице и провинции не прекращались аресты…
– Друзья! Вы прекрасно знаете, какой наглый грабеж идет повсеместно в России! Каждый Божий день приносит все новые и новые факты. Мы постоянно слышим о подлых доносах, о ночных обысках, об арестованных товарищах. Их гноят по тюрьмам, а потом ссылают в глухие поселки на окраинах России. Произвол чиновников, их невероятная грубость и жестокость невыносимы. Эта страшная власть убивает лучшие умственные силы России…
Трое молодых людей, одним из которых был Тихомиров, и одна девушка напряженно слушали оратора. Впрочем, и он тоже был молод, хотя и почти лыс. Очки в тонкой оправе и огромная борода придавали ему законченный вид ученого-отшельника. Это был князь Кропоткин; революционер до мозга костей, но в то же время и чистокровный барин, с изящными манерами и дворянской самоуверенностью, европейски образованный и европеец по духу.
– Друзья! – горячо говорил он. – Я стою за немедленный бунт!..
– Но мы не видим никакой почвы, легальной или полулегальной, для такой борьбы, – возразил Чарушин – высокий и очень худой, безбородый, но с копной русых волос, в огромных синих очках. Он посмотрел поверх очков, наклонив голову, и повторил: – Никакой!..
– А низший класс, рабочие? – спокойно парировал Кропоткин. – Все народы хороши. Я хочу сказать – низшие классы народов. Их портят только высшие классы…
И он стал темпераментно доказывать, что мир всем обязан низшим классам.
– Все открытия делаются рабочими. Самые главные идеи, обновляющие мир, рождаются в головах рабочих…
– Позвольте, – не выдержал Тихомиров, – а как же Ньютон, Ломоносов, Лейбниц, Декарт, Спенсер?
– Ваши ученые и философы, – самоуверенно ответил Кропоткин, разглаживая бороду, – только подслушивают эти идеи у рабочих и формулируют их как якобы свои открытия.
Хотя Тихомирову и льстило товарищество с князем, Рюриковичем, он все же подумал: «Да знаешь ли ты нас, плебеев? Знаешь ли ты народ или просто представляешь его себе в каком-то лучезаре? Выводишь все мечтательно, из некоей готовой и умозрительной теории!»
– Так или иначе, – примирительно проговорил молодой человек с калмыцким лицом, на котором горели темные глаза, – наша цель – подготовить людей, которые могли бы поднять косную рабочую массу…
Это был Дмитрий Клеменц,[61] развитой и начитанный студент, отличный товарищ и поэт, который сочинял революционные тексты на готовые мелодии. И уже пелись в подпольных кружках его песни: «Братья, вперед! Не теряйте[62] бодрость в неравном бою…», новую «Дубинушку», «Ой, ребята, плохо дело! Наша барка на мель села…». Мешало Клеменцу, пожалуй, одно: он был, что называется, не дурак выпить. Поэтому в кружковых интимных разговорах не раз повторялось: «Какая жалость, что такой человек пьет».
– Во-первых, – назидательным тоном учителя начал Кропоткин, – русские рабочие не менее развиты, чем европейские. А во-вторых, необходима железная дисциплина и деспотическая организация кружков. Нужна принудительная деятельность и кружковая строжайшая субординация!
Клеменц засмеялся:
– Петр Алексеевич! Вот тебе раз. Вы – анархист, а мы – постепеновцы. Но не желаем железной дисциплины. Выходит, мы более анархисты, чем вы.
– Зато я более революционер, нежели вы, – почти сердито откликнулся Кропоткин.
– Нет, дисциплина, пусть и не железная, все-таки нужна, – вставила слово единственная женщина.
Это была хозяйка конспиративной квартиры девятнадцатилетняя Софья Перовская.
Правнучка Кирилла Григорьевича Разумовского, последнего гетмана Малороссии, дочь члена Совета при Министерстве внутренних дел, бывшего петербургского генерал-губернатора, и родственница главного воспитателя великих князей, она с согласия обожавшей ее матери оставила родной дом и поступила на Высшие женские курсы. Потом с тремя сестрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, Перовская основала кружок саморазвития, который влился в организацию, возглавляемую студентом Николаем Чайковским.[63]
В ситцевом платье и в мужских сапогах, в повязанной платком мещанке, таскавшей воду из Невы, никто бы не узнал сейчас барышни, которая еще недавно блистала в петербургских аристократических салонах. Со всеми женщинами в кружке «чайковцев»[64] были прекрасные товарищеские отношения, но Соню Перовскую все просто обожали. При виде ее у каждого расцветала широкая улыбка, хотя сама она только суживала и без того небольшие синевато-серые глаза и обрывала излияния:
– А вы ноги лучше вытрите. Не натаскивайте грязи.
Коротко стриженная, с мелкими чертами огрубевшего лица, Перовская снимала конспиративную квартиру по паспорту жены мастерового. Говорила она мало. Но если высказывала свое мнение, то была готова отстаивать его до конца, пока не убеждалась, что спорящего невозможно обратить в свою веру.
Теперь Перовская тихо, но твердо сказала:
– Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь, но сделать его надо…
У нее еще не было мысли о революции, о насильственном переустройстве общества по определенному плану. Она, как и большинство «чайковцев», просто желала обучить народ грамоте, просветить его, помочь ему выбраться из тьмы и в то же время узнать у самого народа, каков его идеал лучшей жизни. Конечно, для дочери генерала и аристократки народ представлялся чем-то весьма далеким от реальности, но в этом она разделяла оптический обман едва ли не всех «чайковцев», да и не только их. Верилось, что достаточно распространить в народе знания, как он осознает гибельность самодержавия и тотчас примется строить Россию – новую и прекрасную – по чужим книжным рецептам.
«Чайковцы» покупали целыми тиражами сочинения Лассаля, Маркса, критические труды по русской истории и распространяли их среди студентов и в провинциальных городах. Через несколько лет в тридцати восьми губерниях Российской империи не было сколько-нибудь значительного города, где организация не имела бы агентов, занимавшихся распространением нелегальщины. Дальше этого «чайковцы» не шли. Когда Кропоткину поручили составить программу действий и он поставил целью крестьянские восстания, захват земли и помещичьей собственности, на его стороне оказались только Перовская, Степняк-Кравчинский,[65] Чарушин[66] и Тихомиров. Приходилось подчиняться мнению большинства….
Сам Тихомиров увлеченно сочинял, в подражание любимому Щедрину, политические сказки, которые расходились не только в массе студенчества, но и среди петербургских рабочих. На этот раз он принес «Где лучше?» – сказку о четырех братьях и об их приключениях, и трудился над «Пугачевщиной».