откровенны, очерняет нашу действительность.
Но я снова Федора Васильевича не понял. То есть как это так очерняет? Что-то я таких песен у Высоцкого не слыхал!
Потом немного подумал и, как будто меня осенило, чуть было не ударил себя ладонью по лбу:
– А… понял… Это вы про его “Письмо в деревню”? – и даже попробовал спеть начало первого куплета:
Здравствуй, Коля, милый мой,
друг мой ненагля-а-дный…
Но без аккомпанемента получилось не так романтично, и я пожалел, что не прихватил сюда гитару. В следующий раз надо будет учесть.
Федор Васильевич поморщился:
– Да знаю, знаю…
И я рассмеялся:
– Так это же сатира. Как у Аркадия Райкина…
Недаром же Аркадий Райкин – народный артист СССР. Вот так же и Высоцкий. Мне думается, ему тоже надо присвоить это звание.
Но Федор Васильевич с этим не согласился.
– Во-первых, – еще раз поморщился Федор Васильевич, – Райкину за многое попадает, и поделом.
А во-вторых, известно ли мне, что этот народный артист (это уже про Высоцкого), будучи у нас в Магадане три или четыре года тому назад, выступал здесь, ну прямо-таки в притонах.
И я, в свою очередь, тоже ему возразил. Во-первых, меня совсем не интересует, где и перед кем Высоцкий выступает. Ведь главное – это его песни.
(А на самом деле врет. В то лето, еще до второго триппера, я был в плаванье, но мне Лариса рассказывала: часа примерно в четыре стоит она как-то ночью за японскими колготками – в июле в это время уже светло, – и вдруг подружка ей и говорит:
– Смотри, Высоцкий…
В таких обычных джинсах, и вместе с ним Кохановский, тот самый, с которым они написали “Бабье лето”; куда-то на рассвете “напудрились”.
А Кохановский тогда с этой Ларисиной подружкой крутил свою песню; у нее на улице Ленина отдельная квартира. Когда-то жили вместе с мужем, но теперь она с мужем в разводе.
Кохановский ей и говорит:
– Слушай, ко мне прилетел Володя, ты не могла бы сегодня где-нибудь переночевать…
Просто ему надо с Володей поговорить. И подружка, конечно, в пузыря: мог бы и познакомить.
Но делать нечего – и поплелась на улицу Билибина к Ларисе. А ночью рванули за колготками.
И утром, говорит, целое море бутылок. Вот и весь притон. Ведь не пошли же они потом к Шурочке Виноградовой.)
А во-вторых, все его песни записаны с официальных концертов, а если даже и с неофициальных, то эти записи можно услышать в каждом доме, и не только в Москве или у нас в Магадане, но и по всему Советскому Союзу.
Но вместо того чтобы этому порадоваться, Федор Васильевич снова поморщился:
– Вот в том-то и беда… – И, разделав под орех Высоцкого, покатил теперь бочку на меня.
Взяв себя в руки, он сделался опять улыбчивый и, можно даже сказать, милый. И, к моему удивлению, меня это как-то успокоило (наверно, такой прием). Весь вид его располагал к умиротворению и как бы навевал: а много ли человеку надо? Ведь прояви иной раз собеседник душевную гибкость – глядишь, и разговор бы получился обоюдно полезным.
– Вот возьмем ваши песни, – с этими словами Федор Васильевич опять выдвинул ящик и снова достал папку (он ее то доставал, иногда даже и не к месту, а то вдруг снова прятал), – ну что я могу о них сказать? Песни, конечно, душевные. Хорошие песни. Но куда они зовут? И кого они могут вдохновить?
И на этот раз я увидел свое заявление в местный радиокомитет, помнишь, я еще качал с ними права? Хоть бы не позорили название своей передачи – тоже мне, “разведчики золотых недр”. Мало того что в песне на слова Варлама Шаламова все перепутали и начали с припева, а закончили, наоборот, запевом, а всю середину (где “изумрудного цвета светящийся лед”) почему-то выбросили; да еще по воле режиссера я “исколесил не одну сотню километров по чукотской тундре” (а на самом деле со своим магнитометром почти весь сезон не вылезал из лагеря); а все остальное (я ведь им напел целую пленку) они, конечно, передали. Но только не в эфир, а – малость перепутали – сюда, в КГБ.
Но это уже после сезона, а в начале апреля, на День геолога, я спел им две песни на слова Глеба. И с этими песнями, если припоминаешь, приключился конфуз. Я посвятил их Вере Павловне, и на время трансляции надо было выключить репродуктор. Иначе – если Зоя их услышит – мне хана.
А дело было в воскресенье, и чтобы увести вражеского лазутчика от склада с боеприпасами, я сделал тактический ход; я пригласил Зою на главпочтамт: идем, говорю, мне из Москвы перевод, мол, ты мне должен еще с прошлого года червонец. Стоим с ней в очереди и потихоньку продвигаемся, и сейчас все свалю на тебя – что вот, стервец, все тянет и тянет резину. И вдруг мне вместо червонца из Москвы – телеграмма с Чукотки.
Я думал, от Татьяны, все-таки ихний праздник. А телеграмма оказалась от Верки. А содержание – даже не успел загородить: ИДИ КО МНЕ (такой поэтический выкрутас). И больше – ни слова.
И Зоя меня, не отходя от стойки, чуть не пришибла. Хорошо еще, заступился милиционер.
Я объясняю: это же производственная необходимость. Из-за отсутствия рабочей силы. Мол, приезжай к нам на следующий сезон. А Вера, говорю, – это наша начальница. (А начальница, как ты знаешь, Татьяна.)
Но Зоя меня даже и не слушает:
– Я тебе, – говорит, – б…дь, покажу ИДИ КО МНЕ!!! – И засветила прямо сумочкой по темени. А в сумочке, наверно, полный кошелек мелочи. Еще хорошо, самортизировала ушанка.
Но это еще не все. В одной из песен я пою:
Приходите ко мне ночевать.
Мягче ночи моей только сны.
Я из трав соберу вам кровать
На зелененьких ножках весны.
А в бараке соседи, оказывается, слышали и все потом Зое рассказали. Что я спел песню своей шалаве и пригласил ее к себе на кровать. И после такой информации Зоя разбила о мою голову бутылку с пивом, и даже ходили потом в травмпункт зашивать.
А насчет вдохновения я немного подумал и сказал, что каждый человек, если он работает со словом, должен себя выражать по-своему и что лично меня в стихах, которые я использую для своих песен, привлекает красота родной природы, а также грустные раздумья. При этом я, конечно, подчеркнул, что все эти стихи почерпнуты мною исключительно из официальных источников (где Иосифу Бродскому почему-то места не нашлось, и я его предусмотрительно в эту пленку не включил).
Федор Васильевич переварил мой ответ и заметил, что нельзя же все время грустить и что бы тогда было, если бы все только и делали, что грустили, как бы мы тогда построили новое общество?
На что я ему в свою очередь заметил, что я ведь не только грущу, но еще и помогаю стране своей работой, определяя для нее водный баланс, чем приношу пользу народному хозяйству.
И Федор Васильевич не стал мне возражать и, сохраняя душевную гибкость, снова переменил направление. Он меня спросил:
– А с кем вы, Анатолий Григорьевич, когда бываете на материке, встречаетесь из поэтов и писателей?
Я задумался:
– Ну, с кем… в Ленинграде – с Глебом Горбовским и еще с Кушнером…
И он записал. Про Горбовского он, оказывается, слышал, а Кушнера даже читал, только вот забыл, в каком журнале.
– А в Москве, – продолжал я, – с Булатом Окуджавой…
Но оказалось, Окуджава тоже оскандалился, и я даже возмутился: