— Это съешь, и дело с концом. Берегись, чтоб еда тебя не «съела». Вот так-то! Голова селедки — это, друг, «деликатес», от которого к утру можешь и ноги протянуть. А зачем тебе подобная роскошь, не правда ли? — и он весело засмеялся. — Постепенно, всего понемногу отведай, а тогда накроем стол как подобает — из всех самых лучших объедков, которые попадают к нам. Кое-что отнесешь и своим друзьям.
— А это возможно? — обрадовался я, вспомнив о Цоуне, Пацуле, о замечательном пареньке Диме.
— А почему же? Только все надо делать с умом, — хладнокровно, без малейшего намека на рисовку, ответил мне чех.
Теперь я понял, что речь идет не только о собственном желудке. Видимо, мои товарищи из подполья — Бушманов и Рыбальченко — не зря сделали все, чтобы я оказался здесь. Значит, они мне доверяли, верили мне, как самим себе. Но неужели здесь, в свинарнике, я просижу все время до дня нашей победы? И на душе стало тяжело. Я тогда не до конца понял ту ответственную роль, которую на меня возлагала партийная организация.
Работа была нехитрая: мы кормили свиней, на огороде пололи грядки осенней брюквы, выкапывали лук, ухаживали за цветами. Были здесь и парники, которые мы готовили к зиме, укрывая их землей уже до следующей весны. Эсэсовцы при лагере развели целое хозяйство и планировали долго им заниматься.
Землю сюда подвозили эшелонами — черную, липкую, видимо, совсем недавно погруженную на платформы. Естественно возник вопрос: откуда эта замечательная плодородная земля?
Во время отдыха кто-то из заключенных, прохаживаясь вдоль эшелона, вдруг сказал:
— Да это же наша, советская! С Украины возят!
Незнакомый мне человек проворно пошел к нам навстречу, показывая рукой на надписи на вагонах. И вспомнилась мне статья, которую я читал в какой-то газете. Пойдут, дескать, с Востока на Запад сотни и тысячи эшелонов не только с зерном, но и с землей, на которой оно прекрасно растет. Немцы выберут весь плодородный грунт, перевезут его в Германию, заменят глинистые поля украинским черноземом...
У высокой длинной стены, сложенной из огромных железобетонных плит, насыпали мы огромные пирамиды из чернозема, а когда поднимались на их вершины, нам виден был двор за стеной. Удавалось минуту-другую постоять и понаблюдать за тем, что происходило на тщательно укрытом стенами дворе. Там возвышалась квадратная труба крематория, двигались люди, иногда солдаты гнали их целыми группами и они быстро исчезали среди помещений. Я спросил у чеха, не знает ли он о том, что там происходит. Тот помолчал, огляделся вокруг и сказал:
— Сейчас гитлеровцы сжигают немцев, самих себя.
И вот однажды, пробравшись к стене между пирамидами чернозема, я нашел в ней щель и начал сквозь нее следить за двором крематория.
На машине во двор привезли мужчин, женщин, среди них были и дети. На вид они все прилично одеты, очевидно, их забрали прямо из квартир. Некоторые мужчины в военных мундирах, женщины держали за руки детей, словно собирались идти с ними на прогулку. На них набросились эсэсовцы и начали бить, кричать, приказывая раздеться. Солдаты хватали их верхнюю одежду и отбрасывали в сторону. Поднялся плач, шум, женщины с детьми на руках бросались к своим мужьям, но солдаты сбивали их с ног, и матери вместе с детьми падали на землю. Слышались душераздирающие крики, стоны. Я видел, как всех этих людей, взрослых и детей, эсэсовцы в несколько минут превратили в груду тел. А потом убитых и еще полуживых, словно бревна, эсэсовцы складывали на вагонетки и вкатывали их в широкие двери крематория.
Вечером, когда я начал рассказывать в бараке о том, что увидел во дворе, чех зажал мне своей ладонью рот.
Потом, когда мы остались вдвоем и вблизи нас никого не было, он строго сказал мне:
— Я ежедневно вижу, что там творится. Гитлер вот уже третий месяц сжигает своих, таких же, как он, нацистов. Никому ни единого слова и не смей бегать за «пирамиды». Увидят — там и останешься. Лучше собери объедки и отнеси их своим товарищам. Сам знаешь, заключенным дают несоленую пищу. Селедочная голова — это, юноша, нужное блюдо. Умей быть умнее и хитрее наших врагов. Положи за пазуху свертки и иди!.. — Он объяснил, как передать все это, кто и где меня будет ждать.
В бараке чешский ученый передал мне свой паек хлеба. Его задание я выполнил успешно.
На другой день я отобрал «продуктов» еще больше, распихал их за пазухой и среди бела дня стал пробираться в тот барак, где находились Пацула и Дима. Но на полпути меня вдруг остановил пожарник.
Пожарники были чудовищно злые люди. Я видел, как они жестоко расправлялись с теми, кто однажды закурил около бани. В каждом из нас они подозревали поджигателей.
Я вытянулся перед пожарником, стал по команде «смирно». Он обошел меня вокруг, осмотрел со всех сторон, потом выдернул куртку из-за пояса, и вся моя продовольственная помощь вывалилась на землю.
— Ты обворовываешь ферму офицерскую?! — закричал пожарник.
Об этом тут же доложили коменданту, он приказал дать мне порцию палок и прогнал с хозяйственного участка.
С этого времени я стал «безработным», то есть не входил ни в одну из рабочих команд. Таких заключенных было много: нам будто бы не хватало вокруг лагеря работы и мы одни сидели в холодных, темных бараках без дела.
В последние дни октября, в те дни, когда в нашей стране люди жили предпраздничным настроением, радио по всему лагерю сообщило, что заключенные, не входящие в рабочие бригады, должны немедленно выйти на общую площадь.
«Что бы это могло означать?» — думал я.
Люди повалили из бараков. День был пасмурный, моросил дождь, поэтому каждый натягивал на себя все имеющееся у него тряпье, а сверху надевал обязательную полосатую куртку. Знали, что на таких «парадах» приходится стоять подолгу.
Большой плац стал серым. Но вот прозвучали команды, и из конца в конец площади выравнились ряды длиннейшей колонны.
Репродукторы известили: будет произведен медицинский осмотр.
Порядок осмотра был заранее продуман: люди сотнями раздевались донага и проходили мимо столов. Только сейчас обратили мы на эти столы внимание: за ними сидели люди в гражданском — их было человек пять — и лишь за последним сидел мужчина в белом халате, вероятно, врач.
Я попал в первую сотню. Ничего не поделаешь — надо снимать с себя лохмотья и стоять на ветру, в холодную морось голышом и босиком. Сто живых скелетов — какая ужасная картина! Глядя на других, ты видишь самого себя. И, видимо, не один из нас в эти минуты подумал о том, что лучше было бы умереть, но не переносить таких издевательств.
А по радио подаются команды: по одному подходить к первому столу. В ряду я был пятнадцатым или двадцатым, и хорошо видел дорожки в «рай» и в «ад», по которым предстояло сейчас пройти. Приближаясь к первому столу, мы услышали приказ: задержаться перед дамой, стоявшей правее, повернуться перед ней на сто восемьдесят градусов. Я посмотрел вправо и действительно увидел высокую женщину. Худощавая, стройная, вся в черном, она стояла одна, в стороне. Перед ней не было стола. Похоже было, что она прибыла лишь для того, чтобы посмотреть на голых мужчин, когда они выглядят удивительно жалкими.
Присутствие женщины не вызвало у нас чувства смущения или стыдливости. Каждый из нас останавливался и представлял ей возможность осмотреть свою костлявую фигуру со всех сторон. Многие думали, что это немецкая помещица, поэтому подходили к ней и, повернувшись, стояли с замиранием сердца. Может, она возьмет в свое имение? Ведь оттуда легче убежать.
За столами сидели мужчины в черных дорогих костюмах и белых рубашках, с черными нарукавными повязками, на которых в белом круге извивалась черная свастика. Эта церемония на самом деле походила на рынок рабов-невольников.
Я повернулся перед женщиной кругом и на миг уловил ее взгляд. Она смотрела на меня с нескрываемым презрением. Я прошел дальше, удрученный неудачей. Еще не дойдя до стола, за которым сидел респектабельный капиталист, я услышал голос дамы в черном. Она что-то сказала эсэсовцу. Я невольно оглянулся и увидел: один из нашего ряда уже стоял в стороне от нее. «Какой счастливец!» — подумал я. Это был заключенный, которого я часто видел: тело его до пояса было разрисовано татуировками. «Почему у меня нет татуировок?» — искренне пожалел я.
Проходя мимо последнего фабриканта, я потерял последнюю надежду на то, что вырвусь из этого лагеря. Никто из них не указал на меня своей палкой — работорговцы сидели на стульях и каждого, кого они облюбовали, били палкой. Значит, очень плохи мои дела. Неизвестно, сколько я еще протяну в таком состоянии.
Еще раз оглянулся и увидел уже нескольких человек» неподалеку от дамы в черном. Потом, значительно позже, я узнал еще об одной «даме» — Эльзе Кох и ее предприятии в концлагере Бухенвальд. Потом я прочел о том, как там сдирали кожу с теплых человеческих трупов и передавали рабочим мастерской Эльзы Кох. Специалисты обрабатывали ее и изготовляли абажуры, кошельки, сумки, на которых сохранялись рисунки татуировки. Тогда лишь я вспомнил о том великане из нашего барака, грудь, руки, ноги и спина которого были сплошь татуированы. Наверно, немало выкроили кусков из кожи этого человека. Потом мне стало понятным выражение лица садистки, зверя в образе женщины, осматривавшей наши фигуры сквозь едва заметную вуаль-паутинку. Она выбирала жертву для своего бизнеса. Мое счастье заключалось в том, что на мне не было ни единой наколки.
Врач держал в руке палку и на определенном расстоянии, когда подходил к нему заключенный, повелевал: повернись, нагнись, присядь, иди вправо, влево. Эта палка врача и забросила меня вместе с полутысячью других заключенных на остров в Балтийском море. Остров, вошедший в мою судьбу на всю жизнь.
Большие тайны
В вагоны нас набили как скотину, и поезд побежал сквозь ночной мрак.
В вагоне темно. Теснота, духота страшная. Чтобы высвободить свою руку, я пошевелился и прижал кого-то еще плотнее. Тоненьким голоском человек попросил не давить так сильно на него. Я узнал голос Димы Сердюкова. Почему со взрослыми едут и подростки? Если нас везут на работу, то какие же из детей рабочие?
Рассветало. Утро проникло в вагон сквозь заплетенные колючей проволокой люки. Люди приникали к дверным щелям, чтобы подышать свежим воздухом, определить, куда нас везут. Лучше бы не на Запад.
Заключенные заговорили:
— Посмотри, какие сосны. Красота!
— Лучше бы ботинки топтать, — послышался недовольный голос.
— На новом месте за такую работу отбивные давать будут, — пошутил кто-то.
— Ударьте его по спине, он отбивную сразу проглотит, — сострил Дима Сердюков.
Неподалеку от меня тихо сидел один знакомый по команде «топтунов», по фамилии Зарудный. Он старше меня, в плену находился уже третий год. Очень худой. На лице вместо щек глубокие впадины, нос длинный и почти прозрачный.
Запомнился мне Зарудный и стал близким после одного очень короткого разговора, состоявшегося между нами на марше по кругу. Он шел впереди, я шагал за ним через одного. И когда Зарудный стал отставать, в задних рядах заворчали: «Иди, иди, а то из-за тебя и нас бить будут». Я видел, как трудно Зарудному нести груз за спиной, тащить полужелезные, окованные ботинки большого размера. Зарудный сердито оглянулся, и я подумал, что он поругает ворчунов. Но он выпрямился и громко сказал:
— Вот бы одеть Гитлера в эти кандалы и погонять по этой дороге.
— Будь спокоен, папаша, оденут его еще и не в такие ботинки, — поддержал я Зарудного. Мне были приятны и тон, и меткое его замечание.