Да, мне понятно, что случилось: старая воронка от бомбы засыпана кое-как вместе со снегом; подтаяло, земля размякла, и колесо бомбардировщика провалилось. Люди окружили самолет, силясь поднять одну сторону и высвободить колесо.

Подошли мы. Рядом со мной Емец с одной стороны, Дима с другой, а впереди какой-то немец в шинели. Все мы под широченным крылом. Кто-то подает команду. Руками, головами, спинами подпираем наклоненное крыло. Оно подается, пружинит, а колесо недвижимо.

— Еще разок! — подбадривает кто-то по-русски.

Я стал рядом. Вижу белые холеные пальцы офицера, золотой перстень, белые манжеты рубашки, слышу запах одеколона. Смотрю на свои руки — грязные, худые, желтые. Как держится во мне жизнь? Как я еще существую?

Подали команду перейти ближе к центроплану. Суетятся невольники и немцы, работа захватывает, зажигает всех — нужно вытянуть машину, так неестественно перекошенную, застывшую в напряжении, — кажется, будто вот-вот что-то лопнет, загремит и задавит нас.

Я протиснулся к нижнему люку в фюзеляже, через который экипаж пролезает в кабину. Люк открытый. Я схватился за стойку шасси, как бы помогая поднимать машину, а глазами шарю по кабине, по приборам. Вижу летчика, его ноги, стоящие на педалях. Он ждет, пока подважат колесо, и затем моторами вырвет самолет из ямы. Пилот нервничает, он то смотрит на нас, то перебирает руками рычаги. Такая неприятность: задерживается вылет на бомбежку.

Замечаю, что рядом со мной несколько человек из нашей бригады. Дима, Олейник и Емец внимательно наблюдают за мной, перехватывают мои взгляды, направленные к кабине.

Снова звучит команда: «Дружно взялись!» Люди поддерживают самолет, и колесо выползает из ямы, а под шину мгновенно ложатся доски.

Летчик наклонился, ждет, когда можно прибавить газ. Я вижу его волосы, они вздрагивают от вибрации, вижу полную, крепкую шею. Думаю: взберусь через люк в кабину — летчик не услышит, и только вытянут колесо, ударю струбцинкой по голове. Ребята почти все здесь. Самолет готов к взлету. За несколько минут нас здесь не будет. Мной уже овладела лихорадка сто раз осмысленного действия. Наверное, товарищи почувствовали или поняли по глазам, какая борьба происходит во мне. Емец и Дима подступают еще ближе и безмолвно говорят: «Лезь, мы подсадим тебя!»

Пилот решил слегка дернуть машину моторами вперед, чтобы помочь нам. Еще одно усилие людей и моторов! Товарищи будто понимают меня, или, может быть, это мне только кажется, — они отдают все свои силы, лишь бы самолет вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении — будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет, вытащить. Ревут моторы, люди в напряжении — будто идут против бури. Я отдаю все силы, лишь бы сдвинуть самолет. Ну, еще немного, еще! «Если бы вы, заключенные, знали, ради чего нужно вытащить самолет, вы бы это сделали. Но я не могу сказать вам... Ну, еще один толчок!..»

Но нет, уже прошел миг самого высокого порыва, наступил спад, примирение со своим бессилием.

Пилот выключил моторы. Наступила тишина. Распорядители окриками отогнали нас от машины. Идем, сопровождаемые вахманом.

— Какая ситуация!

Я оглянулся — рядом Емец и Дима. Промолчал. Неужели они в самом деле поняли мое намерение? Неужели почувствовали, что могло случиться сегодня? Значит, Дима не забыл о моей гимнастерке со следами от орденов, помнит, кто я. Неужели он все рассказал Емецу? Моя тайна раскрыта. Что будет?!

Отстав немного, я дернул Емеца за рукав.

— Надеюсь, вы, дядя Михаил, не будете рассказывать об этом всем, как о вкусных варениках.

— Да ты что, сынок! Могила!

В капонире, за работой, я никому не смотрел в глаза. Наверно, все заметили мое намерение захватить самолет.

После ужина я разыскал Емеца. Он догадался, почему я прибежал к нему.

— Идем, Мишко, пройдемся, — сказал он, кутаясь в старый «мантель».

В его словах, улыбке и медленных движениях отражалась благосклонность, мудрость, самообладание бывалого и доброго человека. Все в нем покоряло, вызывало доверие.

Мы вышли на знакомую дорожку между высокими соснами.

— Я, Мишко, давно присматриваюсь к тебе, — замедлив шаг, начал Емец разговор. — Еще до того, как Дима открыл мне, кто ты, я узнал, что ты за птица. Ты, Мишко, сокол. Если бы мне Дима ничего не сказал, я бы сам заговорил с тобой о наших планах. Мы должны быть на свободе до того, как приблизится сюда наша армия. Никто нас отсюда живыми не выпустит. Не позволят, чтобы мы унесли тайны. Никогда! Нас потопят в море, как слепых котят. Погоди, я знаю, ты уже кому-то говорил об этом, мне передавали. Да, Мишко, мы понимаем наше будущее, но не все в своих мыслях идут дальше, не все приходят к самому главному — активной борьбе за свою свободу. Дорогой мой, кто по-настоящему бился с врагом, тот никогда не смирится с ним и в плену, а кто лишь видел войну, напуганный ею, тот сидит в плену, как мышь в норе. Мне известно, кто ты, я за тобой пойду всюду, потому что ты непримиримый и честный. Я такой же, как и ты. Был я комиссаром партизанского отряда. Можешь положиться на меня, как на старшего брата.

Потом он рассказал мне, как попал в плен. Его сильно ранило в бок. Гитлеровцы нашли комиссара в стогу соломы.

Он прислонился головой к стволу сосны и зарыдал, как маленький ребенок. Я взял его за плечи и почувствовал под ладонями изможденное, слабенькое, такое немощное тело пожилого мужчины, что мне стало страшно. Ведь он, этот человек, может умереть вот сейчас, от рыдания, от глубокого переживания.

— Зачем вы об этом, товарищ комиссар? — почему-то так назвал я его, может быть, чтобы подбодрить.

— Это от физической слабости. Пройдет, — сказал он твердым уже голосом.

Я постоял немного в сторонке, глядя на эту маленькую фигурку когда-то сильного и, вероятно, твердого человека, ожидая, пока он сам выпутается из психических тисков жалости и страдания. И он продолжал:

— Все. Верность наших отцов и любимых — святая сила, которая держит нас здесь в живых... Вот так, значит, я оказался в лагере. Бежал неоднократно, и каждый раз возвращали меня враги в свою западню. Десять дней однажды шел я полями и лесами, питаясь зерном несозревших колосьев. Обессилел, ноги опухли, десны кровоточили. Смерть уже стояла за плечами. Что делать? Хотелось упасть на землю и смотреть в небо, на тучи, на солнышко. Заполз в пшеницу недалеко от дороги. Лежу, наклоняю стебли, собираю с колосьев зерно, Вдруг слышу шелестит трава, кто-то идет по дороге. Это была украинка, угнанная в неметчину. Работала она у бауэра на ферме. Подвергая себя смертельному риску, женщина принесла мне простокваши и хлеба.

Три дня я прожил с ее поддержкой и почувствовал, что возвращаются ко мне силы. Ну, что же, говорю ей, ты девушка надежная, смелая, давай, говорю, дальше убегать из неволи вместе. Вдвоем нам будет легче решиться на такое дело. И, знаешь, она согласилась без колебаний. Свобода дороже всего. Пошли мы с ней ночью полем, по направлению к железной дороге. Нам удалось сесть в поезд, который вез на восток танки, залезли под брезент. Так мы ехали трое суток. Мучили голод и жажда. Особенно жажда. Задыхались без воды.

Я многое испытал и переносил новые невзгоды более стойко. А Лиде, так звали эту девушку, особенно тяжело было без воды. Губы ее потрескались, язык распух. Смотрю я на нее, отвлекаю разговорами, а помочь ничем не могу. Лида мне рассказывает о своем селе, о балках, колодцах, прудах. Вижу, уже бредит водой, горит, бедная, от жажды. И вдруг слышим, гром грохочет. Неужели посчастливится — польет дождь? И вот — кап, кап по брезенту. Намок брезент. Лида прильнула к нему губами.

На одной из остановок нас обнаружили и отправили в концлагерь: меня в Заксенхаузен, а Лиду в какой-то другой. Вот уже год я ничего не знаю о ней. Где она теперь? Может, замучили палачи? А может быть, если я останусь живым, разыщу ее на Украине. Название села я никогда не забуду... Храбрых людей нужно уважать и помнить. А еще — на верность в хорошем деле уметь отвечать верностью...

Проснувшись ночью, я вспомнил об этом неслучайном разговоре. Долго думал о нем.

* * *

Спустя несколько дней в нашу команду вошел Ваня Кривоногов. Между нами, советскими людьми, очень часто ставили испанцев, французов, итальянцев. Это мешало нам говорить о наших делах во время работы: только мы сходились, нас разгонял вахман.

Соколов спросил Кривоногова, почему он задержался с переходом в нашу команду.

— Конспираторы! — улыбнулся Иван. — Нужно же было найти причину. Или лучше было вызвать подозрение?

— Что же ты придумал?

— Я испортил две детали, не «смог» обточить их, и меня выгнали из мастерской.

Мы смотрели на Ивана с гордостью. Он умен и решителен, осторожен — на него можно положиться.

Так в конце 1944 года образовалась наша группа. План побега был уже выработан, но осуществление его требовало дополнительных обдуманных действий, крепкой дисциплинированной организации и отчаянной смелости.

Я понимал, что мне теперь принадлежит главная роль, я должен увести самолет. Однако захватить бомбардировщик можно только при помощи товарищей. Десять человек, даже двадцать, а то и больше мы могли взять на двухмоторный, мощный самолет. Но я помнил случай на заводе «Юнкерс», когда большая неорганизованная группа погубила дело. Чем больше людей, причастных к сговору, тем большая опасность его раскрытия. Итак, десяток — столько, сколько в бригаде аэродромной команды. Но и при десяти необязательно всем раскрывать наши карты. Должно быть ядро группы. Им, двоим или троим, на которых я должен опереться, и могу признаться, что я летчик.

Кто из всех заслуживает такого доверия?

Всей душой я потянулся к Володе Соколову. На него возлагал все надежды — только он и те, кто ему верит, могут обеспечить мне доступ к самолету, к свалке разбитых машин для предварительного ознакомления и, наконец, к избранному нами бомбардировщику для побега. Соколов хорошо понимал, что он может, как заместитель бригадира, властвовать над людьми, посылать их на работу, подгонять, наказывать, проявлять внешне необходимую по своему положению жестокость, послужить нашему делу. Для этого нужны были и находчивость, и хитрость.

С первых дней нашей дружбы я увидел, что Соколов, этот юноша из новгородского села, изуродованный побоями в застенках гестапо, умный человек, и что избрал он для жизни в плену верный путь. Этот боец делал своим товарищам много хорошего и ни на минуту не прекращал заботиться о побеге из плена. Все время он мечтал о том, чтобы встретить победу Советской Армии над гитлеровскими полчищами не в концентрационном лагере, а в строю бойцов.

Теперь мы с Владимиром почти ежедневно встречались по вечерам. В это время охрана стояла только на вышках, заключенные оставались одни, без надсмотра. Отделившись от всех, мы с Соколовым разговаривали о побеге, как о вполне решенном деле. Слушая мое мнение о том, что нужно сделать, как захватить бомбардировщик, Соколов с удивлением поглядывал на меня.

— А летчика ты мне так и не назвал?

— Это для тебя очень необходимо? — спросил я.

— Возможно, я помог бы ему продуктами.

— Ты подкрепись сам. У нас много дел впереди. А летчик... он перед тобой, — тихо сказал я.

Пораженный такой неожиданностью, Соколов остановился, бросил взгляд на мою худую фигуру, и я заметил его растерянность. Наверное, образ человека, который должен сыграть решающую роль в нашем побеге и о котором мы так много и всегда таинственно говорили, в воображении Соколова рисовался совсем иным. Мы несколько секунд стояли друг перед другом молча.

Соколов неожиданно повел разговор о себе. Он тоже мечтал стать летчиком, а по призыву попал в конницу.

— Наскакался на коне, — засмеялся Владимир, — был адъютантом командира полка. А лошадку я тогда выбрал себе, конечно, неплохую.

Я рассказал Соколову о коннике, с которым меня свела судьба в госпитале. Далекое событие вспомнилось выразительно, волнующе. Тот майор-кавалерист и по сей день представляется мне человеком большого мужества, железной воли... Его привезли в госпиталь забинтованного с ног до головы — в бою под его конем взорвалась мина. Только через два

Вы читаете Полет к солнцу
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату