месяца он начал подниматься. Ранение было глубинное, и у него начали отмирать и отпадать пальцы рук. Мы, соседи по палате, боялись подходить к нему близко, чтобы даже взглядом, неосторожным словом не обидеть. Но майор смирился со своим увечьем. Вел он себя так, будто с ним ничего не случилось. Умел он красочно и вдохновенно рассказывать о товарищах- однополчанах, о лошадях говорил с любовью. Но когда ему нужно было показать, как рубит всадник, он терялся: очень ему трудно было это изобразить. Тогда он попросил, чтобы ему к культе бинтом привязали дощечку или линейку.
Видимо, эта дощечка, прикрепленная к культе, навела майора на мысль, что таким образом можно приспособить карандаш. Мы помогли ему привязать карандаш. И вот майор сел писать свое первое письмо домой — жене и детям. Сколько раз мы предлагали ему написать за него письмо, но он отказывался.
— Если я сам не сумею даже письма написать, — отвечал майор, — жить не стоит.
Письмо он написал и мы его отправили. Обитатели палаты считали дни, ожидая ответа, а майор с утра до вечера сидел на кровати и все что-то писал. Может, то были воспоминания, а может — завещание... Так прошла неделя. Мы уже перестали поглядывать на двери, вдруг они однажды раскрылись... Послышался плач женщины. Высокая, красивая, бросается она к майору. Тот не успел подняться с кровати, а она прильнула к нему, обхватила руками голову, целует, шепчет его имя, хватает его культи, прижимает их к щекам. У всех, кто видел эту волнующую встречу, слезились глаза. Майор был переполнен счастьем, жена была рада, что встретила живого мужа. Они ходили по коридору, как влюбленные.
И теперь, через три года, образ тяжело раненного майора-кавалериста ожил в моей памяти далеким ярким эпизодом и звал меня к подвигу. Детально рассказывая о нем Володе, я старался передать свое настроение, оптимизм майора, которому судьба уготовила тяжелые испытания до конца жизни.
Беседуя, мы снова заговорили о побеге.
— Однажды я пытался удрать из лагеря на автомашине, — сказал Соколов. — Поймали и чуть не убили.
— Этим ты хочешь посеять в моей душе сомнения? Не веришь? — дружески спросил я.
Соколов молчал.
— Ездил ли ты на нашем велосипеде?
— Приходилось, — ответил Соколов.
— На немецком сумеешь?
— Велосипед — не самолет, — улыбнувшись, пояснил Соколов.
— Я знаю наш самолет, следовательно, немецкий поведу. Поможешь захватить его и через час будем дома. Я в этом уверен! Сможем убить вахмама? — настаивал я.
— Сможем.
— Переодеть нашего человека в немецкую форму и подойти всем к самолету сможем?
— Сможем, — твердо ответил Соколов.
— Больше ничего и не требуется. Все остальное за мной. Я — летчик!
Кажется, он поверил в меня. Но в этом я убедился несколькими днями позже. Как-то ночью неизвестные самолеты бомбили остров. Особенно досталось аэродрому. С утра нас погнали разбирать завалы на стоянках, оттаскивать поврежденные машины. Развороченная земля воронок, поваленные самолеты, ямы в бетонке, руины ангаров — все это немцы не хотели показывать пленным, но нужда заставила. И мы копошились среди развалин, переносили железо, забрасывали воронки. Знали, что сегодня любой немец мог безжалостно расправиться с нами. Сейчас мы, советские пленные, особенно были ненавистны фашистам. Наши войска подходили все ближе к их столице.
Бригада Володи Соколова разбирала разрушенный ангар, в котором стояло несколько самолетов, заваленных легкими перекрытиями. Когда мы добрались до какого-то бомбардировщика, засыпанного снегом и землей, я очень обрадовался. Мои товарищи по указанию капо отцепляли крылья и клали их на длинную телегу, а я увлекся фюзеляжем. Там в сущности нечего было делать, но я намеревался залезть в кабину самолета. Подняться в кабину было не просто — не хватало сил. Я топтался на одном месте, заглядывал в люк, ища какую-то подставку или что-то в этом роде. Вдруг слышу:
— Становитесь на мое колено.
Володя предлагал помощь. Я поставил ногу на его колено. Соколов подсадил меня, и я — в кабине.
— Быстрее, быстрее! — грозно крикнул заместитель бригадира, но я уловил в его тоне искусственность и прилип глазами к устройству кабины.
Какая радость для авиатора вдруг очутиться в кресле пилота, поставить ноги на педали, потрогать ручки, кнопки, таящие в себе секреты управления мощным самолетом. Штурвальчики, выключатели, измерители — все, почти все мне было знакомо по кабине моего самолета, по учебникам. Я окидывал взглядом ее, словно сидел в своем, давно покинутом доме: узнавал, но все это было как будто переставлено на другое место. В кабине много табличек, надписей, которые я не мог читать. К каждому рычагу мне хотелось прикоснуться рукой, подать его вперед, назад, удостовериться, что общего в оборудовании кабины с нашим советским самолетом.
Во время одного из таких упражнений я услышал голос капо:
— Кто там? — Капо заглянул через люк в кабину. — А, симулянт проклятый! Зачем сюда забрался?
Я начал слезать. Бригадир встретил меня на земле палкой. Бил куда попало. Но я не обращал внимания на эти удары, думая об одном — не догадался бы эсэсовец, не подсмотрел ли, чем я там занимался.
— Я замерз, герр капо. Полез погреться, — жалобно стал я вымаливать пощаду.
— Работай! Симулянт! — кричал капо.
Пронесло...
Несмотря на то, что мы работали на аэродроме, в ангаре, наш вахман-старичок, которого мы теперь иначе не называли, как Камрад, и сегодня разрешил нам разложить костер. Мы прониклись к нему особенным уважением после того, как он однажды, когда мы направлялись на работу, неожиданно повел нас по нехоженой до сего времени дороге, мимо хозяйственных строений. Когда мы оказались вблизи каких-то подземных сооружений, он оставил бригаду и сказал:
— Здесь хранили картошку. Поройтесь в бункере, найдете кое-что для себя.
Потом в те дни, когда нас охранял «Камрад», мы приходили на работу с несколькими сырыми картофелинами в котомке. Испеченные на огне, они казались нам вкуснейшим кушаньем.
Как-то раз, согретые теплом костра, мы заговорили с вахманом по-простому, по-человечески. Он расчувствовался, открылся перед нами. Все было необычно: мы, невольники, сидели вокруг угасающего костра плотным кругом, а чуть в стороне — солдат немецкой армии, наш охранник и первый наш враг. Нас согревал один костер, и мы говорили о самом дорогом для нас на свете — о свободе, жизни и человеческой судьбе. «Камрад» рассказал нам, что он во время первой мировой войны был на фронте солдатом и попал в Россию. Его завезли далеко — на Урал и там он работал на заводе, жил в бараках. Молодой, неженатый, он подружился с русской девушкой и влюбился в нее. Разговаривая с ней при встречах, немецкий солдат выучил русский и на ее родном языке сделал ей предложение. И, наверное, все бы и сложилось так, если бы не настало время отъезда пленных на родину. Солдат из вагона сквозь слезы глядел на любимую девушку, возвращался в Германию с добрыми чувствами к стране, в которую погнал его кайзер в качестве завоевателя.
«Камрад» вытянул из кармана портсигар и подал его заключенным, предложил закурить. Костлявые руки потянулись к вахману. Придерживая одной рукой винтовку, он другой делил всем поровну табак. Когда заключенные бросились крутить цигарки, у них не нашлось бумаги. Вахман вытащил газету, но перед тем, как порвать ее, озираясь, прочитал несколько сообщений с фронта. Пересказал и заметку о том, что в Германии уже испытывается чудо-оружие, которое спасет гитлеровскую армию от поражения и принесет ей победу.
— Вы сами ежедневно видите это оружие. Оно там, на стартовых площадках. Но эти ракеты ничто против силы и гнева народа. Тот, кто проливает человеческую кровь, погибнет, как собака! — выкрикнул «Камрад» и, увидев, что к нам приближается капо, подал свою обычную команду: «Начинай работа!»
Много мыслей породила у нас эта беседа, разрешение разжигать костер и угощение табаком. Простые люди всех стран стремятся к дружбе, сближению. Этот седой человек-труженик во второй раз на своем веку принужден был взять в руки оружие, чтобы воевать против России, убивать людей, к которым у него нет ненависти. Он отбывал повинность в гитлеровской армии, а душой был с нами, понимал нашу тяжелую судьбу.
Так мы нашли сочувствующего среди врагов. В тот вечер на лесных тропинках мы много говорили о «Камраде» и решили привлечь его к нашему заговору. Пользуясь его поддержкой, мы мечтали осуществить наш план быстро.
Может быть, такой добрый и душевный солдат согласится перелететь с нами в Советский Союз? Ведь положение вахмана ему не предвещает ничего хорошего при встрече с нашей армией.
Сам по себе напрашивался новый вариант побега.
Мокрый, липкий снег сыплет и сыплет. Сквозь рябящую пелену видны строения, капониры, самолеты. Жизнь на аэродроме замерла. Кое-где шевелятся лишь заключенные. Сюда привезли и свалили в кучу огромные маскировочные маты, приготовленные из лозы. Мы по одному разносим их к каждому капониру. Ходить приходится далеко, работа подвигается медленно. Особенно надоедает снег: он прилипает к нашим долбленкам, и мы опасаемся, как бы не упасть, не сломать, не вывихнуть ноги. Ранение, вывих пугают больше, чем сама смерть, потому что больного невольника ожидают нечеловеческие муки.
Эсэсовец сердито подгоняет меня, кричит, грозит палкой. Я не решаюсь оглянуться, чтобы не поскользнуться. Но нога подвела, подвернулась, и я сел. Удар, другой, третий. Пытаюсь встать, не могу.
— Вставай, русише швайн! — кричит фашист и бьет сапогами в грудь. Я попросил товарищей помочь. Они взяли меня под руки, поставили на ноги. Но я не могу поднять свою ношу, а фашист приказывает взять ее на плечи. Что делать? Эсэсовец ждет, а я держусь на разболевшейся ноге. Ребята стоят рядом.
Когда фашист подойдет, думаю про себя, я ударю его, — и всему конец. У меня в кармане лежит небольшой нож — заостренная железка. Ребята знают о ней. И когда я опустил руку в карман, кто-то вплотную придвинулся ко мне, незаметно схватил за руку.
— Что ты делаешь? — шепчет Петр Кутергин. — Хочешь погубить все наше дело?
Я вынул руку из кармана, пробую идти — больно. Начинаю подпрыгивать на одной ноге, передвигаюсь, опираюсь на плечо друга. Петр берет мой мат и несет его. Догнали передних. «Хочешь погубить все наше дело?» — звенит в голове. Правда! Себя и всю нашу группу! Как я мог подумать про нож?..
В бараке товарищи выправили и «укрепили» мою ногу, достали какой-то костыль, а за ужином подсунули мне лишнюю картофелину, немного хлеба.
— Зачем? Чье это? — удивился я.
— Ешь! — приказал Михаил Емец.
Позднее меня вызвали из комнаты в коридор, шепнули: «Иди в прачечную». Взял я какое-то бельишко, поковылял туда.
В коридоре прачечной — бело, как и на дворе. Пахнет влажным бельем, мылом. Владимир-старший, с которым я уже давненько не видался, пододвинул табуретку, предложил сесть.
— Ну, как поживаешь, Михаил? Что с тобой было сегодня? Тяжелая ноша досталась?
— Споткнулся... Ногу вывихнул.
Владимир сочувственно посмотрел на ногу, медленно сказал:
— Не выдержал, значит? А помнишь, как человека сожгли?
Вот к чему разговор. Да я помню, видел... Одного из заключенных эсэсовцы заставляли плясать вприсядку с вытянутыми вперед руками. Парень упал. Они заставили его сидеть на корточках на табурете также с вытянутыми руками. Он и оттуда упал. Тогда его облили вот так просто, шутя, со смехом, керосином и вывели во двор. Фашист пробовал поджечь керосин, он