«Даже на аэродром? Вот так ситуация!» — подумал я.
Перед вечером в барак возвратился Воробьев. Взглянув на него, я узнал в нем нашего врача-майора. Не раз я видел его на своем аэродроме, случалось доставлял его на самолете к тяжелораненым на передний край. Он и в лагере ходил в военной одежде, с немецкой врачебной сумкой, имел вполне приличный для лагерника вид. Когда он, осматривая вновь прибывших больных в лазарете, подошел ко мне, я взглянул ему в глаза и спросил:
— Товарищ майор медицинской службы?
— О, сослуживец, — улыбаясь, произнес Воробьев.
— Так точно! Старший лейтенант...
— Этого здесь не требуется. Меня уже уведомили: Девятаев. Нога.
— О стабилизатор споткнулся. Тяжело таскать такую.
— Подлечим, — услышал я в ответ.
— Хотелось бы поскорее, товарищ...
— Будет и «поскорее», — перебил меня Воробьев и спросил: — Давно это приключилось?
— Под Львовом, — ответил я.
— Ордена на груди, словно на параде, — строго заметил Воробьев.
— У нас почти все с орденами летали. Когда они на груди, чувствуешь себя больше собранным.
— Психологический фактор. Возможно, — одобрительно согласился врач.
— А вы тоже, кажется, где-то над Украиной сбились с курса? Об этом в отряде долго говорили, — спросил я, конечно, не ради простого любопытства.
— Не по своей воле я здесь, товарищ Девятаев.
На этом первая беседа с врачом прекратилась. Он промыл мою рану, наложил мазь, перевязал. Я почувствовал себя лучше, светлее стало на душе от этой беседы, от прикосновения внимательных, ласковых рук, от плотно положенного бинта.
Наш врач не прощался с больными, потому что жил рядом с нашим лазаретом и встречался с ними по нескольку раз в день. Когда он вышел, в бараке начался разговор о нем: его хвалили за чуткость и верность, за умение «обходиться» с эсэсовцами и даже влиять на них.
После встречи с Воробьевым я невольно вспомнил, как после аварии и лечения меня осматривала врачебная комиссия. Хирурги прощупывали место, где срослась кость... Слышу многозначительное «Тэ-эк», вижу хмурые брови врачей.
— Переведем на У-два, — говорят мне.
— Я чувствую себя прекрасно, — начинаю я протестовать.
— В тихоходную авиацию, — перебивает меня председатель комиссии.
— Могу хоть сто раз присесть и встать! — горячо возражаю я.
— Вы, лейтенант, свободны. — Вывод окончательный. Приказ есть приказ. Назначен в ночной полк ближних бомбардировщиков. Буду летать на У-2 над передним краем противника. «Небесный тихоход» — живая мишень для вражеских истребителей. На борту никакого оружия самозащиты. Правда, за счет умелого пилотирования и возможности низкого полета над землей он мало уязвим.
В полку я встретил много себе подобных — бывших истребителей, штурмовиков. Они тоже начинали свой путь сначала. Их боевой опыт делал этот самолет мощнее и вскоре враг почувствовал это. Ржевские поля и леса тогда были изрыты свежими окопами и воронками, и когда их окутывала ночь, с прифронтовых аэродромов поднимались легкие бомбардировщики. Сквозь тьму и непогоду разыскивали они огневые точки противника и сыпали на них смерть. У-2 ходили сначала по одному, гуськом, и нередко цепкие лучи прожекторов хватали их в свои лапы и держали до тех пор, пока «эрликоны» — спаренные крупнокалиберные пулеметы — не расстреляют их. Но опыт помогал: летчики стали летать вдвоем — один выше, другой пониже — и как только вспыхивал луч вражеского прожектора, «низовик» набрасывался на него и расстреливал из пулемета, забрасывал бомбами. Вражеские позиции беспрепятственно бомбил «верховик».
В такие ночи, прошитые трассами и озаряемые взрывами, ночи опасных полетов, ночи ветров и метелей, бессонницы и счастья боевых удач, я сблизился с Иваном Пацулой. Он ненадолго задержался у ночников и перешел в штурмовую авиацию. Меня перевели в другой отряд. Теперь я возил не бомбы. На фронт, в полевые госпитали, на крыльях У-2 доставлял донорскую кровь, а оттуда брал тяжелораненых. Дневные маршруты были еще опаснее. И немыслимо длинные, просто бесконечные, как просторы нашей земли. Я садился на отдых и для заправки машины горючим на нескольких аэродромах. В один день встретился я со штурмовиком Пацулой и со своими товарищами по родному полку. Меня знали аэродромы, госпитали — тыловые и прифронтовые, как дворы знают хорошего почтальона. В этих продолжительных рейсах я встретился с Владимиром Бобровым и рассказал ему о своем сокровенном желании возвратиться на истребитель. Давний друг помог перейти в его, майора Боброва, полк, и тогда сомкнулся еще один круг дружбы.
В санитарном отряде я услышал историю о враче Воробьеве, который полетел вместе со своим командиром выбирать площадку для самолетов и помещение для госпиталя и приземлился около села, только вчера освобожденного от фашистов. Они, эти двое, приземлились неподалеку от крайней хаты, выключили моторы и пошли в направлении ее, чтобы никогда не вернуться к своему самолету: село прошлой ночью снова перешло в руки оккупантов.
Долгие полтора года службы в «тихоходной авиации». Сколько увидено, сколько пережито!..
На Украине предвесенье, зима кутается в густые туманы. Они залегают толстым неподвижным шаром на больших просторах, и не пробиться сквозь них никаким самолетам. Приказать лететь в тумане никто не имеет права. А когда надо спасать человека? Тогда, конечно, попытаются добраться к раненому на небесном вездеходе. И поведет его такой пилот, который верит в себя и умеет рисковать.
У меня был однажды памятный полет. Трижды вылетали У-2 с аэродрома, чтобы отыскать село вблизи Кривого Рога и дом, в котором лежал тяжело раненный генерал. Его надо было доставить в Москву. Только там ему могли оказать квалифицированную помощь.
Три самолета не достигли своей цели — они или возвращались, так и не найдя отмеченного на карте села, или разбивались при неудачной посадке на раскисший грунт.
— Девятаев!
— Я!
— Полетите вы.
Для моих товарищей самым трудным было разыскать спрятавшееся под туманами село. Я точно снизился над заданным селом и узнал его, сверяя местность с картой. Приземлился на клеверище. Но именно с этого момента и началась борьба летчика за спасение жизни человека. Генерала, оказывается, в этом селе уже не было, его несколько часов тому назад отправили в Москву, поездом.
Что делать? Раненому несколько суток предстоит трястись в вагоне, и над ним будет склоняться медицинская сестра, ежечасно ожидая чего-то... Как же быть летчику — смириться с продиктованным ходом событий или, может, пойти им наперекор? Навязать свою волю?
Я снова в полете. Знаю, что в этих прифронтовых краях пассажирские поезда ходят не так часто. Попытаюсь догнать поезд и остановить его на перегоне. На станции посадить самолет у самой колеи нельзя, а в поле свободно.
Самолет летел над самым поездом, снизившись так, что едва не касался колесами шасси вагонов. Пассажиры, и в особенности машинист, не могли сообразить, что нужно от них «кукурузнику». Самолет обогнал поезд, приземлился, я взобрался на железнодорожное полотно. Подавал сигналы «Стой!», даже угрожал лечь на рельсы. Но поезд мчал прямо на меня. Да, трудно оказалось объясниться таким способом пилоту и машинисту. У-2 еще раз обогнал состав и снова сел вблизи железной дороги. И снова я — на шпалах с поднятыми вверх руками.
И паровоз дал гудок, известил, что тормозит, и остановился перед летчиком со шлемом в руках, забрызганным по грудь, охрипшим, растрепанным.
Раненый никогда не надеялся на такое переселение: среди степи его сняли с поезда, перенесли в самолет и дальше его помчали крылья пилотируемой мной машины.
Приземлился я в Харькове, чтобы осмотрели раненого и залили бензобаки горючим. Отсюда известили Москву] Генерала надо встретить на аэродроме.
Еще садились в Туле. И вот — столица!
Генерал лежал на носилках, бледный, безмолвный. Когда его подняли, чтобы нести от самолета, он неожиданно попросил позвать летчика. Я был рядом. Генерал велел, чтобы из кобуры вынули его личный маленький пистолет...
— Возьмите, лейтенант, на память. Я буду помнить вас, пока жив. Запишите для меня свою фамилию и номер полка.
Я принял подарок и помог перенести генерала к машине.
Через два дня я возвратился в свой полк, который стоял в приднепровском селе, на Черкассчине. Здесь уже получили приказ штаба фронта о награждении меня вторым орденом Боевого Красного Знамени.
Этот новенький золотистый орден я никогда не снимал со своей фронтовой гимнастерки. Он оказался со мной и в плену.
В первую же ночь после разговора с врачом Воробьевым я снял орден с гимнастерки и спрятал его под бинтом.
Среди ночи меня разбудил Кравцов:
— Давай, иду.
Я подал ему свой орден. Кравцов завернул его вместе со своим в тряпку и, ступая на цыпочках, вышел. Через несколько минут он возвратился.
— Спрятал? — спросил я.
— Закопал.
— Там?
— Да. Кто из нас останется в живых..?
— Кто останется...
Рано утром завыла сирена. Поднялся топот, все пришло в движение. Люди, натыкаясь друг на друга, толкаясь, бегут умываться, застилают постели, строятся на поверку. Мы наблюдаем за этой толкотней из окна лазарета. Нам не надо являться на апельплац, к нам, как сказали товарищи, явится сам помощник начальника лагеря Гофбаныч и всех пересчитает здесь. Из каждого блока-барака и ревира сведения о количестве заключенных должны за несколько минут дойти до рапорт-фюрера, и тот уже доложит о наличии живых и мертвых начальнику лагеря. При этом важно лишь то, чтобы цифры совпадали с общим количеством пленных, находящихся в лагере, за умерших и убитых никто не отвечает.
Мы, новички, уже ознакомлены с этими принципами здешнего существования и поэтому очень волнуемся перед первой поверкой и встречей с Гофбанычем, которого здесь все называют Геббельсом. Это прозвище пристало к нему, видимо, оттого, что Гофбаныч был заместителем начальника лагеря по пропаганде. Мы перед ним отвечаем и за портрет фюрера на стене в нашей комнате, над которым мы вчера зло издевались. Именно это так усложнило наше первое свидание с местным Геббельсом.
Фронт приближался к Лодзи. Мы слышали далекую канонаду. Прошёл слух, что партизаны пытались проникнуть в лагерь. Настроение у нас поднялось, у всех расправились плечи. Пусть бы нас еще подержали здесь немного, может, и в самом деле партизаны освободят. Но нас в лагере становилось все меньше, особенно здоровых людей — их как-то незаметно, небольшими группами, среди ночи, куда-то вывозили.
Задерживались лишь раненые, больные, крайне слабые. И чем труднее становилось жить, тем чаще появлялись в блоках и даже в лазарете разные вербовщики. Они называли себя «спасителями», агитировали раненых переходить во власовскую армию. Выступая перед нами, каждый для начала «обосновывал» свое предательство, что очень походило на оправдание