Тут Люда окликнула Константина и о чем-то своем заговорила, а к Зернову подошла Наташа, потому что понадобилась его помощь на кухне, и закончился тяжелый этот разговор; тяжелый, но и неизбежный, наверное. Уже светло было за окном, и стол оказался почти в первозданном порядке, и Константин уже встал с бокалом шампанского, чтобы произнести первый тост за юбиляра, а Зернов, улыбаясь, готовился этот тост выслушать. И Костя, сын, уже протянул к нему руку с бокалом, где быстро оседала белая пена над золотистой жидкостью, и сказал:
– Слушай первое: не сознание во времени – наоборот, время в сознании!..
И все потянулись чокаться, как и полагалось по сценарию.
Нет, такая вторая жизнь, какой нарисовал ее Константин, милый сынок, вот уж воистину порадовавший папочку в день рождения, – такая вторая жизнь Зернова никак не устраивала. Напротив: стоило представить себе, как все это будет – день за днем, год за годом, – то становилось впору в петлю лезть. Зернов знал, однако, что этого ему не дано. Хочешь лезть в петлю – пожалуйста, только сначала пусть время обернется еще раз, и рухнет предопределенность и неизбежность, а появится снова свобода выбора и поступка.
С другой же стороны – пытаться совершить что-то сейчас было, может быть, и преждевременным. Потому что если – ну, предположим, – если вдруг сегодня жизнь снова повернет, то ведь в его, Зернова, жизнеописании – не в том тексте, что писался и переписывался для инстанций, но в том, каким оно виделось сейчас, где, как в неотредактированной стенограмме, всякая оговорка, или ошибка, или ложь оставались на своих местах, не сглаженные неторопливым пером правщика, – в жизнеописании этом так и останется многое, чего Зернову теперь уже более не хотелось. А значит, как бы ни начал он жить заново, повернув от нынешнего дня, – все то, что успело уже произойти до этого дня в прежней жизни, так и останется. И, по той самой логике, какую Зернов так любил, сейчас было рано, преждевременно – нужно было еще отступить во второй жизни подальше, – да, как ни будет это неприятно, но пройти снова через все те поступки – чтобы потом, когда удастся повернуть, обойтись уже совсем без них, чтобы в новом движении времени их вовсе не оставалось, чтобы жизнь и в полном смысле слова сделалась новой.
Во всяком случае, тут было над чем подумать… Как ни странно, сама мысль о том, что теперь он все- таки вынужден будет вступить в какой-то конфликт со второй жизнью, Зернова больше не удивляла и не пугала. Потому что, придя на работу, он встречался с людьми и думал: они знают… И порой на улице встречал знакомых и думал: знают… И дома, время от времени встречая гостей: и они знают… И с Наташей ежедневно: и она знает, все знает, и могла бы – ушла, а могла бы – и убила, может быть, но ничего не может – и все знает, все знает…
Но, заново – и теперь уже без стремления заранее себя оправдать и обелить, но строго, как бы сторонним взглядом – исследовав свою прошлую жизнь, – а значит, и предстоящую теперь вторую, – до самых истоков, до безмятежного детства, – Зернов так и не нашел там того рубежа, на котором можно было бы остановиться, сказать: вот тут я был человеком без страха и упрека, вот таким, каким я был в тот миг, час, день, год, – вот таким мне не стыдно было бы открытым, ничем не защищенным показаться, выйти на суд людской. Не оказалось в жизни такого мгновения. Нет, безусловно, было в ней и хорошее, но оно всегда тесно переплеталось с таким, за что Зернов себя похвалить не мог. Если и выступал он когда-то против того, что можно было назвать пусть и небольшим, но злом, то не потому, что так болел душою за добро (не было для него тогда таких категорий, другие были: нужно – не нужно, полезно – вредно, выгодно – невыгодно), но потому, что чувствовал за собой поддержку чего-то доброго, более сильного в тот миг, чем зло, – потому что кому-то, кто был выше и могущественнее, тоже в то мгновение добро оказалось почему-то выгоднее. Но ведь не раз и не два и против добра выступал он – когда зло было сильнее, а оно почему-то чаще получалось именно так. Правда, в прошлой жизни глубоко в сознании Зернова сидело привычное: я сам себе хозяин, если я что-то сделал – то потому, что сам захотел, а если и не захотел, то признал нужным, полезным, целесообразным – сам признал! Может быть, и подлость сделал; но – сам! Для уважающего себя человека быть чьим-то инструментом постыдно, уж лучше считать себя – ну, не подлецом, конечно, к чему громкие слова, но, допустим, человеком, чьи представления о морали не всегда совпадают с прописными, то есть относятся к высшей морали, которая сложнее, но и вернее, чем простая, как диалектическая логика сложнее, но выше и вернее, чем «барбара, целарент, дарии». Таким Зернов себя и воспринимал – тогда. Но вот теперь, мысленно продвигаясь от одного эпизода прошлой жизни к другому, подобному же, он убедился: нет, все-таки редко совершал он подлости совершенно самостоятельно (как, скажем, с обменом квартиры, когда менявшийся с ним требовал доплаты, Зернов же, принеся с собой миниатюрный магнитофончик, весь разговор незаметно записал, и потом противнику его осталось или пойти на все условия, или же впутаться в неприятное дело), редко; чаще же был он просто инструментом – или в руках какого-то одного человека или группы, олицетворявшей «мнение», или под влиянием общепринятого в свое время настроения, говорившего, что надо делать то, что тебе выгодно, не задумываясь о высоких материях, потому что все равно помрем, а дальше – пустота. Это Зернова как-то возвышало даже в собственных глазах, делало причастным к высшему пониманию событий, далеко не всем доступному, без малого сверхчеловеком делало его. И можно было (убедился теперь Зернов) возвращаться к самым истокам и ничего такого, что требовалось ему сейчас, – никакого другого себя там не обнаружить.
– Так-то так, – не отпускала Зернова тема. – Готов даже предположить, что кому-то там один раскаявшийся грешник – предположим, это я – милее десяти коренных, природных праведников. Ладно, пусть. Но тут другое важно: ведь даже все то, что мне Костя сообщил, как привет от незнакомого внука Петьки, – даже все это мне никакого успеха не гарантирует. Это ведь не ключ: вставил, повернул – и дверь нараспашку. Тут дело куда сложнее; тут, оказывается, все в конечном итоге зависит от людей – не от меня, Сергеева, Наташки, Константина, а от громадных масс, которые должны нечто понять, поверить, сделать усилие, вывернуть наизнанку самих себя – вот как это я с собой делаю – и захотеть, всеми печенками захотеть, каждой своей клеткой, – и тогда время может не выдержать… Тут явно цепная реакция налицо, но медленная, вовсе не такая, как в атомной бомбе: жди, пока все сказанное расползется по каналам Сообщества, а от членов его – к другим людям, через множество контактов, – и только тогда сработает странный этот механизм. А я тут – в лучшем случае запал. Спичка, которая зажжет шнур, чтобы побежал огонек… А если спичка сырая? Обдерет головку, пошипит в лучшем случае – и так и не вспыхнет? У меня ведь, я теперь понимаю, только один шанс есть это сделать, одно определенное место, один конкретный час… Ничего себе процесс: Зернов против Времени… Сенсация! Ну ладно, захотел я уже, захотел, понял, что действительно иначе – нельзя. Да и вообще… Вот я нынче перед работой костюм отнес в магазин – тот, что ко дню рождения был куплен. Жалко, конечно, костюма, но это ерунда. Но ведь захотеть и смочь – вещи сугубо различные… Если уж совсем откровенно говорить – не та я фигура для таких акций. Тут человек нужен в ранге пророка, мне же до этого дальше, чем до Луны… Тут я сам должен поверить, что мне это по силам, что – могу…
Однако, – рассуждал он далее, вдруг сам на себя обидевшись за столь невысокую самооценку, – однако же, разрешите вопрос. Можно? Итак: в этой нашей второй жизни я – человек все же или нет? Или просто комбинация материальных частиц с заданной программой? Нет: простая комбинация не стала бы мыслить, была бы лишена духа, того самого, кто только и сохраняет независимость в наши дни, кто не включен во время, но, наоборот, заключает его в себе. Но если я человек, то мне обязательно должно быть присуще свойство нарушать программу. Само явление, сам феномен человека есть постоянное и непрерывное нарушение программы. Сама жизнь есть во многом нарушение программы. Иначе она была бы повсеместной, и проблема множественности или исключительности обитаемых миров не волновала бы умы.
Но из этого вытекает, что нарушить в принципе можно всякую программу. Даже эту.