– А это всегда так, – ответил Зернов. – Ничего не происходит до того самого момента, когда что-нибудь вдруг происходит. Думай об этом. И не примиряйся с тем, что у нас было. Ненавидь. Старайся! Может быть, хоть так…
– Вот сейчас мы расстанемся, – сказала Ада, – пройдет немного времени – и снова начнет вспоминаться все хорошее, что у нас было, а плохое – смажется, расплывется… Трудно.
– А ты думаешь, мне легко? Я ведь понимаю: удастся нам это, повернет время снова назад – пусть даже только для нас двоих сначала, – и расстанемся мы с тобою навсегда в жаркой ненависти. А думаешь, это не горько? Я вот себя все время старался убедить: да ничего не было, так, шуточки, технический пересып – не более того… А ведь на деле не так, не просто так, не от скотства шло…
– Я знаю, – тихо сказала она.
– И у тебя тоже, я прекрасно понимаю. Так вот, мы, в общем, ведь друг другом жертвуем – хотя, начнись снова прямая жизнь, кто знает – и были бы счастливы… И не только мы, но и другие – те, например, кому я мешаю и в жизни, и в любви… И я на такую жертву готов. А ты, чтобы тяжко тебе не было, не забывай этого чувства, ненависти ко мне, насильнику, не забывай, лелей, подогревай – пока… пока что-то не получится.
– Я постараюсь… – не сразу проговорила она. Они подошли к стоявшему на остановке автобусу, Ада села и машина укатила. Зернов глядел ей вслед. Ему предстояло побыть здесь еще полчаса – до следующего автобуса. Зернов чувствовал в себе пустоту. Казалось, все, что было в нем, – все выплеснулось в пароксизме ненависти и отвращения – к женщине и к самому себе, пожалуй, даже в первую очередь… Пытался думать о чем-нибудь другом – но мысли ворочались медленно, лениво, как будто увязали в смоле. А это верно, пожалуй, – думал он, – что не обязательно везде сразу… Никогда в мире все не начиналось и не происходило везде сразу, но – шаг за шагом… Я думал, что вселенскую задачу на себя взвалил, но теперь выходит, что не так: мне надо себя на правильные рельсы поставить, показать, что – можно, а другие и сами постараются. Самого себя, вот что. А это уже как-то проще, сейчас-то мне вроде бы помогли разобраться в том – каков я на самом деле, а не просто по тексту автобиографии для отдела кадров… Да, теперь, пожалуй…
Вдалеке на дороге показался автобус, и Зернов машинально – как и всегда – пошарил в кармане в поисках мелочи. Мелочь была на месте, но пальцы продолжали искать еще что-то. Что это они? – не сразу понял Зернов, и вдруг его осенило: ключ! Ключ от квартиры ведь лежал тут, в этом самом кармане, совершенно точно, еще в автобусе, когда ехал сюда, Зернов убедился в этом. А сейчас вот его не было… Но ведь не мог он никуда деваться, не положено ему было, в прошлой жизни Зернов ключей не терял, никогда такого с ним не случалось… Так что же? Мог выпасть из кармана, когда я швырял плащ наземь, и Ада раздевалась рядом… Мог? А как же течение времени? Вторая жизнь – как? Неужели? Неужели все-таки что-то состоялось? Господи, счастье какое – ключ потерял!
Тут надо было кричать «ура!», прыгать, танцевать, через голову кувыркаться; но до такой степени послабление второй жизни не распространялось, и Зернов в неподвижности дождался подкатившего автобуса и достойно ступил на подножку. Ключ валялся там, в лесу, в укромном местечке. Когда-нибудь, в новой жизни, найдет Зернов эту медяшку и отдаст оправить в золото, во всемирном музее будет этот ключ лежать под колпаком из пуленепробиваемого стекла, и охранники будут стоять рядом, с автоматами наперевес. Шутка ли: ключик, которым отперты были ворота в новую жизнь…
Автобус был пригородным, с кондуктором. Зернов остановился, вытащил горсть мелочи, чтобы найти двадцать копеек. Ключ вместе с пятаками лежал на ладони. Ключ. Здесь. Вот он. Показалось. Ничего не случилось. Ничто ни к чему не приведет. Все впустую…
Он заплатил, взял билет, сел; все – машинально, не думая, не отдавая себе отчета. Другое было в мыслях.
Ключ; он все это время находился в кармане? Но ведь пальцы шарили усердно… А может быть, он исчез – пусть на краткое время, но все же исчез?.. Автобус шел мимо стройки, долгошеий кран снимал уже отрезанную сварщиком железобетонную панель с оконным проемом, чтобы плавно опустить ее на решетчатый скелет панелевоза, терпеливо дожидавшийся внизу. Разбирали очередной дом, не один – много домов разбиралось, город съеживался, и деревенские домики уже возникли и еще будут возникать там, где дорожные машины, разъезжая, снимали совсем уже гладкий, неезженый асфальт. Ну-ка попробуй, как бы говорила вторая жизнь, ну-ка схватись со мною, ты, пигмей, без моего согласия и пальцем не шевелящий… Я, вторая жизнь, я – бог твой, потому что воистину без моего ведома ни один волос не упадет с твоей головы… Все во мне, и ты, ничтожный, во мне, и не как птичка в клетке, а как заключенный в каземате. Хочешь удрать от грехов своих, мелочь ты мерзкая? Нет уж, умел воровать – умей и ответ держать и убирайся в свой измышленный крохотный затхлый мирок, а о большем и не мечтай, потому что вот уже скоро я подброшу тебе собрание, где ты выступишь против директора, – а люди-то уже заранее все знают, – а потом усажу тебя донос писать – и напишешь как миленький, – а ночью заставлю жену насиловать, вот именно так, хотя она сопротивляться и не будет, а пройдет еще несколько деньков – и ты эту твою Аду тоже поедешь насиловать, и никто вас не увидит – кроме меня; но уж я-то буду глядеть и посмеиваться: что задумал, слизь вечности… Меня осилить?
Зернов сидел и слушал это – неслышимое, но явственное; однако же, ко всем его прелестям, он еще и упрям бывал порой, как осел. И сейчас эти угрозы и насмешки не усугубили его горечи по поводу некстати обретенного ключа; наоборот, он про ключ и забыл как-то, столь же беззвучно отвечая: ну ладно, пошутила шутку, самодержица всемирная? Ну, радуйся, радуйся; однако же еще не вечер. Ты ведь тоже ничего не можешь: ни дня жизни у меня не отнимешь и над здоровьем моим более не властна, коли уж один раз выпустила; думаешь, в этом сила твоя? Нет, ошибаешься, во всякой силе и своя слабость, у каждого Ахилла своя пята, у меня еще сорок восемь лет впереди, из них, считай, тридцать, если не более, – активных, сознательных; и вот тридцать лет я тебя всячески пробовать буду – и на излом, и на разрыв, и на сжатие, – а ты против меня бессильна, все заботы взяла на себя, а над мыслями моими ты не хозяйка, хотела бы – да не можешь. И я найду, все равно найду, кое-что я ведь и сейчас уже понял, а за десятки лет еще много пойму – да и люди помогут, многие уже сейчас тебя не хотят, а другие еще верят в твою доброту – но и до них дойдет – разве что если кто-то совсем уже душу человеческую в себе затоптал, тот не поймет, а до остальных дойдет, дойде-ет! И вот тогда-то…
Пора уже было выходить – идти в издательство, в свою редакцию, свой кабинет, передвигать бумаги с места на место, что-то как бы читать, как бы отдавать распоряжения, как бы ходить в отделы – плановый, производственный, рекламы, – а на самом деле думать, думать, думать, чтобы придумать наконец когда- нибудь. Он больше не позволял себе верить в то, что – не придумает. Не могло быть такого. Не могло.
И все же смутно было на душе и тоскливо несколько последующих дней, да и сегодня утро тянулось как-то нелепо. Зернов подошел к полке; иногда достаточно было взять хорошую, испытанную книгу, заставить себя заглянуть в нее – книга затягивала, тоска уходила, забывалось все, что мешало. Он постоял немного, тупо глядя на полку; сейчас она напоминала челюсть после хорошей драки, и тут, и там зияли пустые места, и того, что он с удовольствием прочитал бы сейчас (если бы вторая разрешила) уже не было: ушло. Немного лет пробежит, – подумал он, – и имя автора снова уйдет в небытие, и журналы исчезнут с первой публикацией, а о нем будут помнить только люди, знающие литературу всерьез, не по школьным или