Четверть? Еще пятнадцать минут — передохну немного.
— Ты мне расскажи про Валю. Что случилось-то?
— Никто и не говорит, будто что-нибудь случилось. Просто у них роман. А подробностей я не знаю. И никто не знает. Все только говорят. Я тебе удивляюсь: подруга, а ничего не знаешь!
— Откуда же я могу знать?
— А откуда мы все знаем?
— Откуда?
— Говорят… Я же тебе не говорю, что знаем. Я тебе говорю: говорят! Говорят даже, что она не скрывает. Ходят вместе, не стесняются. Я-то лично не видела, но, наверное, кто-нибудь видел. Я лично совсем заработалась. Каждый день с утра до вечера. У меня одних отгулов набралось штук десять. Вот кончится месяц, возьму все отгулы и уеду. За город куда-нибудь. Так хочется!.. На юге хорошо? Да, да, хорошо, сама знаю. Что я — на юге не была? Ну, счастливо! Я побежала.
Зойка выходит из комнаты переводчиков. И я снова остаюсь одна. В это время дня в комнате никто не сидит — все работают: сезон! Забежит кто-нибудь на минутку за справкой, пороется в справочнике или методичке, заглянет в зеркало и убежит. И снова никого. Придет Гоша. Ему жарко в костюме, белой крахмальной рубашке и туго затянутом галстуке, но он все равно носит и белую крахмальную рубашку, и галстук с тонким узлом. Гоша постоит, отдуваясь, увидит, что никого нет и посылать на работу некого, и уйдет вздыхая. Я ему сочувствую: у него требуют переводчиков, а ему неоткуда их взять! Аврал! У Гоши вечный аврал! Его ругают сопровождающие делегаций, и переводчики ворчат, — мол, он их совсем замучил, — Гоша морщит лоб, краснеет, смущается и все прикидывает, как ему выйти из положения. А положение-то безвыходное!
Я сижу в комнате одна. С открытым окном в комнате прохладнее. Туча, что собиралась разлиться, проходит стороной. Светлеет. Зеленый лист сорвался с дерева, и прохожий прибил его каблуком к тротуару. Лист трепещет, словно хочет сдвинуться с места и побежать. Скоро осень…
Валя крутит с Ломовым. Я, значит, кручу с Юркой. А с кем крутит Гоша? Или Гоша — ни с кем? У него жена. А если с женою, — называется ли это «крутит»? Или для этого существует другое слово? Зойка говорит, что Валя и не скрывает. Они всюду бывают вместе. Но кто знает, — может быть, они просто ходят вместе и Валя вовсе не крутит с Ломовым? Я думаю так, но тут же начинаю думать иначе. Я вспоминаю, как дрожало лицо у Вали, когда мы сидели с ней в холле, как дрожало ее лицо и светилось. И как смотрел на нее Ломов — смущенно и виновато. Валя крутит с Ломовым — это, наверное, правда. И это, наверное, счастье. Но тут я вспоминаю, что у Вали есть муж. Он, кажется, очень внимателен к Вале. И я думаю, что вряд ли это может быть счастьем, если у Вали есть муж. А может быть, у Вали уже нет мужа? Может быть, пока я была на юге, все так изменилось, что у Вали уже нет теперь никого, кроме Ломова?.. Тоненький зеленый лист трепещет на сером тротуаре. Я не вижу прожилок на его зеленой ладони, но знаю, что эти прожилки есть, и мне кажется, что они напрягаются, пытаются сообщить листу силу, помочь сорваться с места, к которому припечатал его чей-то каблук.
У подъезда останавливается машина. Из нее выходят две худые дамы в черных очках. На них открытые платья, и в вырезе платьев торчат костлявые ключицы. За дамами из машины выходит Валя. Ключицы двигаются к гостинице, и мне кажется, что я даже слышу, как они издают тихонько: скрип-скрип, скрип-скрип… Старые американские туристки. А между ключицами двигается пушистая светлая Валина голова. Одуванчик. Вот и Валя приехала!
Валя широко распахивает дверь и стоит на пороге. Я сижу на стуле у окна и жду, когда она пройдет в комнату. Она все стоит на пороге и смотрит на меня удивленно:
— Ты приехала? Как хорошо, что ты приехала!
Валя заходит в комнату и закрывает за собою дверь. Она прижимается спиною к двери и смотрит на меня, улыбаясь. Я вижу, что она действительно рада встрече со мной, и радуюсь сама. Я встаю, подхожу к Вале, обнимаю ее за худые узенькие плечи. Как хорошо, Валя, что мы снова вместе! Я, правда, не часто вспоминала тебя. Я даже начала забывать тебя, забывать, какие у тебя глаза, волосы, рот. Но сейчас я вижу, что люблю тебя по-прежнему и что ты мне по-прежнему нужна, моя подруга Валя.
— Валя, я хочу спросить тебя о чем-то. Но ты не обидишься?
— Ты о Ломове? Тебе уже рассказали?
— Ты любишь его?
— Люблю? Чушь это! Слова! Названия. Это слово «люблю» все повторяют и прикрывают им самые разные понятия. Привязанность называют любовью, влечение — тоже, симпатию, чувство благодарности и самую любовь — всё называют любовью. Не хочу говорить об этом!
— Но ведь ты понимаешь, о чем я говорю, Валя. Ты понимаешь, о каком чувстве я говорю! Я ведь знаю, что к Ломову ты не можешь испытывать только привязанность или благодарность.
— Откуда ты знаешь? Откуда вы все всё знаете? Отчего это вы такие все умники? Не люди — кибернетические машины: всё знают и на всё могут дать ответ. Но жизнь — это не сплошные формулы, и бывает такое, что не влезает во все ваши представления. Такое, для чего даже названия нет в нашем человечьем языке. Но вам уже кажется, что вы и это знаете и что на такой случай у вас заготовлены названия, рецепты.
— Зачем ты так зло говоришь со мной? Не хочешь разговаривать об этом — и не надо. Нисколько я не обижусь. Но зачем злиться и называть меня на «вы»?
— Прости. Я устала. Вот уже скоро месяц, как все только об этом и говорят, только этим и занимаются.
— Это тебе кажется, что все говорят об этом.
— И вообще я устала. Устала от всего: от разговоров, от бесконечного хождения по улицам, от этой жизни, как на вокзале. Устала от Вовкиного взгляда и от того, что все время должна избегать объяснения с ним. Вот уж кто хорошо осведомлен о любви! Он без конца говорит, как меня любит, о том, какая это ценность — такое чувство. Он все твердит: ценность, ценность. Он не понимает, как относительны любые ценности. Какой смысл в еде, если ее никто не хочет есть? В воде — если ее никто не хочет пить?.. А он думает, что существуют какие-то абстрактные ценности: «честь вообще», «преданность вообще». И за эти ценности я должна быть ему признательна, и эту мою признательность все будут умиленно называть любовью и будут восхищаться нашей добродетельной жизнью. А я буду жить и знать, что случись что- нибудь, стрясись какая беда, — этот человек не подведет, не подкачает. А если беды не стрясется? Если ничего такого не случится в моей жизни? Тогда что? Зачем тогда нужна мне его добродетель? У Ломова нет особых добродетелей. Но и с ним трудно. Надоело ходить по улицам и заглядывать в чужие окна. В городе столько домов! В каждом доме столько комнат! А нам с Ломовым негде встречаться. Нам негде разговаривать. Негде смотреть друг на друга. Потому что город хоть и большой, но тесный, и всюду люди. И мы, как на вокзале, толчемся среди чужих чемоданов и ждем, чего-то ждем…
— Почему ты не уйдешь к нему?
— Куда уйти? У него — жена, ребенок.
— Но ведь так нечестно!
Валя достает сигарету и мнет ее пальцами. Валя усмехается:
— Семья — ячейка государства. Мы разрушаем ячейку, мы разрушаем государство.
Видно, Вале по-настоящему тяжело, если она начинает иронизировать подобным образом. Она хочет спрятаться за этой иронией, защититься ею. Она смотрит на меня зло и дерзко, но почему-то кажется мне беспомощной. Мне жалко Валю.
— Все на свете, видите ли, рухнуло в тот момент, когда мы с Ломовым полюбили друг друга. Да?
Мы сидим неподвижно и молчим. Потом Валя поднимается. Перерыв кончился — пора на экскурсию. Она поправляет рукой волосы, кивает мне и выходит из комнаты. Моя непутевая Валя! Я кружу по комнате и через несколько минут оказываюсь у окна. Валя стоит внизу со своими старушками. Она разговаривает с ними, поворачиваясь то к одной, то к другой. Машина подходит к подъезду, и перед тем, как сесть в нее, Валя поднимает голову и отыскивает глазами наше окно.
Валя улыбнулась мне перед отъездом, и у меня отлегло от сердца.
Мы живем в доме, как семечки в сердцевине плода. Мы срослись с ним и не можем себе представить, что можно жить и быть счастливым в другом месте. В этом доме — наша родина.