благополучно, мы, осмелев, ускорили шаг и тотчас же оказались на шоссе. Но к этому времени, оставляя за собой облако пыли, уже прошли последние машины. Не зная, что делать дальше, мы одиноко стояли посреди дороги и с грустью смотрели вслед удалявшейся колонне.
Вскоре пыль осела, но на шоссе никого не было видно. Стало темнеть.
— Подождем, — сказал Митрицэ, — должны проехать другие.
Мы перепрыгнули обратно через кювет на жнивье, где оставили носилки с Гиней. Потом собрались у края кювета, точно так же, как и в тот раз, перед немецким полковником на перекрестке дорог. Только теперь вместо оружия в наших руках белели листовки, и мы хотели найти лишь понимание и дружбу. Нам не пришлось долго ждать. Вскоре вдали на шоссе темноту прорезали большие светящиеся глаза фар. Когда они отклонялись в сторону, сзади них сверкали десятки и сотни таких же огненных глаз. Их свет пробивался сквозь поднявшуюся пыль, похожую на прозрачную свинцовую завесу. Спустя некоторое время мы услышали шум моторов.
— Едут! — крикнул Митрицэ и шагнул к кювету.
Огненные глаза приближались вместе с нарастающим гулом. Мы стали махать листовками. Я чувствовал, как все вокруг меня затаили дыхание, сердце мое забилось так сильно, словно готово было вот-вот выпрыгнуть из груди. «Братцы, мы несчастные люди! — повторял я про себя, мысленно обращаясь к тем, с кем мы должны были сейчас встретиться. — Не наказывайте нас, бог и так нас наказал этой войной!» Но к горлу подкатил комок, и вслух я не мог сказать ни слова…
Вдруг нас осветили сотни, а может быть, и тысячи фар… «Какими жалкими мы, наверное, выглядим!» — подумал я. Но тут из головы все мгновенно вылетело. Я увидел, как Митрицэ шагнул вперед, и зажмурился от ослепительного света фар. Послышался скрип тормозов и голос Митрицэ. Я открыл глаза. Перед нами остановилась машина, свернувшая к кювету. Сзади в свете фар продолжала мчаться окутанная пылью вереница машин. Из кабины подъехавшей к нам машины вышел молодой советский офицер, белокурый, с загрубевшим от солнца и ветра лицом. Митрицэ по-солдатски вытянулся перед ним и приложил руку к каске, как при отдаче рапорта. Перемешивая свою речь несколькими известными ему русскими словами, он стал говорить, показывая рукой туда, где находились носилки с Гицэ Гиней. Советский офицер что-то крикнул, и из кузова машины выпрыгнули два солдата с автоматами в руках. Я внимательно разглядывал солдата, остановившегося недалеко от меня. Это был пожилой человек с худым лицом и с длинными свисающими усами. В его больших черных глазах светилась нарочитая суровость.
«Рэнит, рэнит», — показывая рукой в сторону кювета, повторял Митрицэ. Наконец офицер понял, о чем он говорит. Он перешел кювет и остановился около носилок. Солдат в крестьянской рубахе, размахивая листовкой, заикаясь от испуга, залепетал:
— У нас пропуск! У нас пропуск!..
Советский офицер взял у него из рук белый листок и, посмотрев на него, вернул солдату. По знаку офицера Митрицэ и Думитраке подняли носилки, перенесли их через кювет и поставили так, чтобы на них падал свет фар.
— Таня! — крикнул офицер.
Из кабины выпрыгнула одетая в военную форму белокурая девушка с санитарной сумкой через плечо. Митрицэ вместе с ней встал на колени около носилок и откинул плащ-палатку с Гицэ Гини. Некоторое время девушка недоуменно смотрела то на Гицэ, то на Митрицэ, застывшего у изголовья раненого. Затем, повернувшись к офицеру, беспомощно пожала плечами. Ее взгляд выражал боль и сострадание… Митрицэ зарыдал и припал к телу Гицэ Гини. По скорбным вздохам Думитраке я понял, что Гицэ Гиня уже не нуждался в помощи. Мы медленно сняли фуражки и растерянно смотрели на лежащие на земле носилки…
Советский офицер велел нам откопать оружие, затем похоронить Гицэ Гиню. Остаток пути к родным местам мы ехали вместе с советскими солдатами. Они угостили нас водкой, хлебом и папиросами. Только смерть Гицэ Гини омрачала радость этой встречи.
Дни борьбы (Рассказ школьника)
Когда мне исполнилось четырнадцать лет, мои родители решили, что их сыну пора кончать бить баклуши и надо приняться за какое-нибудь ремесло. К себе в Железнодорожные мастерские отец ни за что не хотел меня брать. Он говорил, что для котельщика я не вышел ростом, да и силенок у меня маловато. А работа эта тяжелая, грязная, грохот кругом такой, что очуметь можно; платят же очень мало.
— Хватит и того, что у меня голова идет кругом от такой работы, — говорил отец.
Мама же надеялась найти мне хорошее местечко через кого-нибудь из господ, на которых она целыми днями стирала белье.
Однажды вечером она вернулась домой необычайно веселой. Положив на стол хлеб, который она получила от одного из своих клиентов, мама подозвала меня к себе. Она запустила в мою вихрастую жесткую шевелюру красную, потрескавшуюся от частой стирки руку, другой рукой взяла меня за подбородок и сжала его своими маленькими узловатыми пальцами с изъеденными щелочью ногтями.
— Георге! — сказала она радостно, глядя мне в глаза. — Хочешь быть печатником? — При этом глаза ее загорелись. Что мог я на это ответить?
— А неплохо бы! — обрадовался отец. — Печатник — это замечательная профессия! — добавил он немного погодя с тем уважением, которое обычно питают простые люди к печатному слову. — Работать в типографии, делать книги, журналы… это кое-что значит!
Но мне даже одним глазком не пришлось взглянуть на типографию. Когда мама снова пошла стирать к тому человеку, который обещал меня устроить, она не осмелилась напомнить ему обо мне, так как от прислуги узнала, что недавно типография была уничтожена при Налете англо-американской авиации… Однако через несколько дней мама вернулась домой опять с новой вестью.
— Георге, ты ведь неплохо считаешь, а?
Мы с отцом в недоумении уставились на нее.
— Так вот, я договорилась, чтобы тебя взяли приказчиком в магазин! Как ты на это смотришь? — обратилась она к отцу.
— Не подойдет! — воспротивился отец. — Это не ремесло. Быть торговцем — все равно, что быть жуликом, воровать у других, у таких же, как мы сами.
И в другие дни, возвратившись домой, мама часто объявляла, что нашла для меня работу. То она собиралась сделать из меня рабочего по изготовлению свечей, то иконописца, то колбасника. Не знаю, где и как выискивала она эти занятия. Порой мне казалось, что это просто плоды ее фантазии. Отец же мечтал, чтобы я стал электриком, водопроводчиком, токарем по металлу или еще кем-нибудь в этом роде.
— Ремесла эти почище, — говорил он, — да и поденежнее.
А еще через некоторое время отец начал обивать пороги в трамвайном обществе. Он задумал сделать из меня трамвайщика. Но я был слишком мал, и даже через три — четыре года вряд ли мне доверили бы трамвай.
Так случилось, что весной тысяча девятьсот сорок четвертого года я все еще сидел дома и бездельничал. А дела в нашей семье к лету стали из рук вон плохи. Жизнь вздорожала, фронт приблизился к городу, а английские и американские самолеты каждую ночь причиняли все новые и новые разрушения.
Маме тоже становилось все труднее найти себе работу: ее клиенты, состоятельные господа, боясь бомбардировок, удирали из Бухареста. На деньги, которые приносил отец, с каждым днем мы могли купить все меньше и меньше продуктов. Надо было и мне браться за какое-нибудь дело. Вот тогда-то отец скрепя сердце взял наконец меня с собой в Железнодорожные мастерские. Когда я вошел в котельный цех, то сразу понял, почему отец так не хотел, чтобы я здесь работал. Цех показался мне каким-то невероятным чудовищем. Именно так я представлял себе ад. Вокруг бешено грохотали клепальные молотки, железо котлов оглушительно и резко звенело под ударами кувалд. Мощные краны проносили над головой огромные паровозные котлы, а воздух был насыщен густым дымом и копотью, изредка пронизываемыми огненными струями сварочных аппаратов.