Колизей уже многие века представляет собой огромную груду развалин. Разграбленный Церковью из-за его мрамора и бронзовых штифтов, он находился в состоянии упадка и разорения, которое никак не могли предвидеть те, кто его спроектировал и построил. Этот огромный театр не умер, он просто состарился и продолжал жить в бесконечно затянувшейся старческой немощи. Трава росла всюду, в каждой щели и трещине, она расширяла промежутки между строительными блоками, и в течение лет блоки сдвигались дюйм за дюймом, градус за градусом, наклонялись и рушились вниз. Днем здесь паслись коровы, а ночью он становился кровом и убежищем для пьяниц, бродяг, воров, разбойников и людей похуже, а также местом незаконной любви – отбросы человеческого общества предавались ночному удовольствию, – и там, где когда-то от стен отдавались крики мучеников, гибнущих от огня или от зверей, теперь было слышно только эхо сладострастных стонов, пронзительные голоса нищих, делящих наворованное, тихие жалобные всхлипы погруженных в отчаяние.
Это была подходящая декорация для того ужаса, что вскоре должен был разыграться, так как именно здесь обмакивали в смолу и поджигали последователей Христа, здесь воющие гиены дефлорировали двенадцатилетних девочек. Здесь было оборвано так много человеческих жизней для развлечения дикой толпы, жадной до всего нового, что запах всех вообразимых жидкостей, выделяемых телом, чувствовался даже в императорских апартаментах на Палатинском холме.
Тяжело дыша, в ужасе от того, что предстоит мне найти, я карабкался по огромным кускам обвалившейся кладки. Я почти не видел, куда иду. Один раз я громко позвал Нино, но ответом был лишь раздавшийся вдали грубый смех. Я наткнулся на пару влюбленных, споткнувшись об одного из них.
– Смотри, куда идешь, урод!
– Извращенец!
Сдерживая слезы, я перебирался через каменные глыбы высотой почти с мой рост.
И тут я их увидел!
Нино, Беппо и Череп жались друг к другу, Андреа де Коллини стоял чуть поодаль, неподвижно, в задумчивости. А там… там, на земле, лежал Томазо делла Кроче, лицом вниз. Они сорвали с него одежду и связали по рукам и ногам веревкой.
– Пеппе! – воскликнул Нино, увидев меня. – Какого черта ты здесь делаешь?
– Я пришел задать вам тот же вопрос, – сказал я. – Вы что, с ума все посходили? Беппо! Дон Джузеппе! Какого черта вы согласились на это… это… безумие?
Магистр повернул лицо в мою сторону.
– Они здесь по моему приказу, – произнес он тихо. – А ты – нет. Зачем ты пришел?
– Вразумить вас всех! – прорычал я.
– Я хотел избавить тебя от этого, Пеппе.
– От чего этого? Что вы собираетесь с ним сделать?
– Увидишь.
– Послушайте, – начал я, – еще не поздно… еще можно отпустить его…
– Идиот! – прошипел магистр, и от того, как он произнес это слово, у меня похолодела кровь. – Ты все еще не понимаешь? Это последняя битва, наш личный Армагеддон! Неужели ты думаешь, что ты – или кто- нибудь другой! – способен сейчас меня остановить? После того, как я все продумал? Нет, нет, нет! Оставайся здесь с нами, если хочешь, друг мой, но не пытайся вмешаться в то, что уже решено.
Голый, распростертый под лунным светом фра Томазо был почти прекрасен. Его гладкое, как мрамор, тело, кажущееся прозрачным, светилось таинственной, сказочной соблазнительностью лунного мира, – мира знаков и символов, серебряных теней, неподвижности, волшебства, видений и полуночных желаний. Это был мир Йесод, согласно древним каббалистам, – мир иррациональных позывов, таких глубоких, что бодрствующий разум не способен их понять или определить. Мир беспокойства, трепещущего в глубине желудка, кишок, ворочающихся в предчувствии, и тихих откровений от привидений, духов, бродящих по земле душ давно умерших. Здесь, окруженный крошащимся кольцом стен римского цирка, делла Кроче казался одновременно и реальностью, и иллюзией. И это мгновение содержало в себе бесконечное разнообразие вариантов и возможностей: делла Кроче можно было любить, насиловать, можно было обожать… можно было избить… ему можно было поклоняться, как робкому лесному божеству… можно было жестоко убить. Его можно было подвергнуть и ужасу и блаженству всего перечисленного – и вообще всего, чего угодно, – так как он был прикован к месту – как и все мы – на ладони сказочного мира.
Когда Андреа де Коллини заговорил, он не разрушил чары, которые удерживали нас всех в оцепенении, а лишь усилил их. Голос его был низким, тихим, ледяным и бесстрастным, но, могу поклясться, слышен он был по всему цирку. Силуэты и тени задвигались в насыщенной лунным светом темноте – приглушенный крик боли или полового экстаза, раскат неровного храпа, вздох отчаяния. Все это составляло псалмодию, сопровождавшую наш безумный обряд.
– Знаешь ли ты, какой сегодня день месяца? – спросил магистр.
– Восьмой день, – ответил Томазо делла Кроче. Он лежал, уткнувшись лицом в траву. Он казался, и в это трудно было поверить, абсолютно спокойным.
– Восьмое. Восьмой день! А знаешь ли ты, который сейчас час после захода?
– Восьмой час после захода солнца, – ответил инквизитор.
– И снова, Томазо делла Кроче, ты прав. Восьмой день, восьмой час. Число Сатурна. Планета тьмы, бедствий и смерти. Твоя планета!
– Козни дьявола! Ты сгниешь в аду, Андреа де Коллини, вместе со своей еретичкой дочерью- потаскухой!
Магистр поднял голову, будто вглядываясь в небеса. Затем он издал протяжный вой. Словно собака воет на луну. От гнева? От горя? Просто от сумасшествия? Не знаю. Но в том, что теперь он был сумасшедшим, я не сомневался.
– Храбрые слова, инквизитор! – воскликнул он. – О, мы еще посмотрим, какой ты храбрый, поверь.